Николай Кочин - Девки
Действительно, ее ждал молодой парень в голубой футболке. Он сказал, что проводит ее на новое моего работы, в гостиницу «Неаполь».
Парунька, ничего не ответив, стала увязывать в узелок свои пожитки.
«Вот как хорошо, — подумалось ей, — вот как хорошо!»
Ей вдруг стало легко, прежняя веселость вернулась, и она не почувствовала злобы к хозяину, даже забыла, что скоро наступит ночь и она останется без крова.
«Не сгибну», — решительно сказала Парунька себе, припомнив события этого дня, разговоры в комсомольском комитете, и бесстрашно пошла к хозяину за расчетом.
Двором они вышли на улицу. Задорный отстаивался холодок, резал неприкрытые икры. Она расправила на ходу плечи, прижала узелок свой под мышкой и тронулась переулком к трамвайным путям. Ночь глядела на нее уже в оба глаза. Нервный гул городского прибоя будил в ней решимость. Она шла теперь безоглядно, бесстеснительно — шла городом, как по извечно хоженым тропам родной околицы.
...Сестра моя Парунька! Пепел глазниц моих, горелых от любви к тебе, от хороводных воплей твоих, да от новых песен заветных, сохранен будет памятью навеки. Огненное страдание твое у меня на сердце. Исходить неторенные бабьи тропы и сердцем выйти чище алмаза. Вынести на чужедальнюю сторонушку ношу — сраму клеветы незаслуженной и рыку людского тьму-тьмущую — да под ношей не обломиться!.. Чужедальняя сторонушка — горем она сеяна, слезами поливана, тоскою покрывана, печалью огорожена. Девки, бабы затейницы, неустанные неугомонницы, под ношею тою сламывалися, панели хвостами мели... Сколько их вижу я, панельных утех проклятье, — с хвостами узко-оборчатыми, с губами карминовыми, — виденью моему деревенскому извечная заноза.
Свял их майский цвет. Им бы гречишным дыхом парней дивить да тешить, прокладывать тропы от дедовых гумен к совместным полям, — нет, панельная пепельная пыль заслоняет тот путь! Не за наряды дивовальные, венчальные, игральные — за хлеба кус... Парунька! Горючий камень, нержавеющая заноза памяти моей, кровная моя сестрица, книжным разумом не умудренная! У подруг твоих платьев уймища — ситцевых для прохлады, шерстяных для обихода, шелковых для наряда. Собою ты пригожа, не в пример другим поставна. Лесной в тебе дух и кровь полей медвяных. Зубы, как перлы, зерно к зерну низаны. Русая коса лежит на спине до самого пояса... Да все прахом обернулось — в поле ты обсевок, и махнула ты вдоль по Волге по широкой, по раздольной...
Ой лесочки, хмелевые ночки! Прости-прощай, хороводы обрядные, песни заветные про лебедь белую, про сокола ясного, про вольную птичку-журыньку, кусты ракитовы, мураву зелену, цветы лазоревы... «Как в Арзамасе, да-да на украсе, собиралися лебедушки, да все молодушки...» Прости-прощай, неугомонь тальяночного зова в августовскую ночь! Истекли сроки, утащили девичью робость дни-летуны, — идет начало главы нечитанной. От других ни шуму, ни слуху, ни шороху. Другие жили в лесу, молились колесу, венчались вокруг ели, а черти им пели. Тебе ж положено было днями судьбы нашей каленой коренником идти, тишь деревенскую взломать... [Коренник — средняя лошадь в тройке.] Тебе буйство судьба дала и неудержимой жизни свет.
Глава четвертая
После пожара Марья притихла еще больше, стала заговариваться. Сидит в углу, сложив руки на коленях, поджав под себя ноги.
Мать держала ее взаперти и воем своим наводила на нее страх. Марья сильнее тревожилась, ночи не спала напролет. Как-то случилось, что за ней не доглядели, — она ушла на то место, где убили Федора, и всю ночь вопила. Ночные пастухи поймали ее, привели к отцу. Василий крепко выругал жену и поехал за доктором.
Утром подле амбара, который поставлен на место сгоревшей избы и в котором жила теперь вся семья, сгрудилась молодежь, распознавшая, что Малафеиха «читаньем» собирается излечить Марью. Сошлось, немало баб-советчиц. Одна советовала умыть больную водой с громовой стрелы, другая — напоить квасом, наперед заморозив в нем живого рака. Третья учила обмазать больную деревянным маслом от пят до маковки, четвертая — накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше, как поймать живую щуку, вынуть у ней пузырь, подпалить его богоявленской свечой и дать проглотить больной, прочитав предварительно «святый боже, святый крепкий» сорок сороков раз.
Малафеиха явилась без приглашения — как только услышала, что Василий решил привезти доктора. Она троекратно перекрестила избу, раскрыла принесенную с собой книгу, промусоленную до грязи, и спросила:
— Уповать на демонскую силу, видно, зачали? За доктором поскакали, лукавствующих людей понадобилась защита?
Она положила книгу на голову Марьи и сердитым голосом сказала:
— Испортили тебя. След твой из земли вынули. Сейчас я тебя отчитаю.
Мать Марьи ахнула:
— Вон оно что, отчитай, дородная, я ничего не пожалею.
Просвирня начала читать про адовы страхи, про львов рыкающих, про поедающие огни, про судострашилище беззаконных, уподобившихся Гоморре.
С детства Марья пугалась таких слов. Ад представлялся ей вечно сырой и полутемной ямой; точь в точь такой, в какую мужики валили дохлый скот за Дунькиным овражком. За полверсты встречал оттуда человека удушающий запах гниющего мяса. В самой яме груды костей, торчащих из земли, вселяли омерзение и ужас, — немногие решались приблизиться к краям ямы. Марья побледнела от слов чтицы, испуг перекосил лицо ее, и когда Малафеиха выговорила слова: «Скопище злых обступило меня», — Марья судорожно отстранила книгу и отодвинулась в угол, загородившись руками.
— Лукавый не сдается, — сказала Малафеиха, — осиновым колом надо.
Осиновым колом всегда били молодух, заподозренных в сношениях с дьяволом.
Мать Марьина знала, что в старину избивали до синяков, а на голову надевали хомут и так водили перед народом, изгоняя окаянного. Она вспомнила — немало умирало баб, не стерпя испытаний, и сказала робко:
— Вот что, Малафеиха, ты уйди,
Малафеиха выпрямилась, как монумент.
— Ты, видно, сама комсомолкой стала, меня гонишь? Сатана от гордости в преисподнюю уготовал, фараон египетский за гордость в море потоп... Ежели загордимся — куда годимся? Кичение губит, смирение же пользует. [Пользовать — лечить.] Смирение есть духу угождение, уму просвещение, душе спасение, дому благословение...
Тут вошел Василий с Шарипой и доктором, за ними хлынули девки. Здешний старожил и распознаватель всех приемов крестьянской медицины, гроза бабок и знахарок, Лебле спросил нехотя:
— Толченого стекла внутрь не давали?
— Что ты, батюшка, — ответила мать, всхлипывая.
— Осиновым колом не били? Хомута на шею не надевали?
— Одна дочка у нас, как свет в окошке, батюшка.
Доктор выбросил все пойла, принесенные местными знахарками и расставленные на подоконнике.
— Тогда положение небезнадежное. Выгоните из избы посторонних.
Молодежь столпилась снаружи у окна, отталкивая друг дружку, а когда окно завесили — прихлынула к двери, пытаясь вникнуть в звуки, идущие изнутри.
Вскоре дверь отворилась, и на пороге показался Лебле.
— Нервное потрясение, — сказал он.
— Видишь, — повторила баба, — потрясение. Сколько раз ее тряс Иван, того не пересчитать.
— Трясут нас день и ночь, — поперечила ей другая баба, — да вот живы-здоровы. Врут доктора. Бес в ней.
— Товарищи! — сказала Шарипа, сходя с крыльца. — Марья здорова. И это враки, что к ней летает бес, которого будто бы многие видели. Напугали ее разными страхами. А тут еще чтицы, гадалки, вроде вот этой гниды. — Она указала на Малафеиху.
— Помышления сердца моего богоугодны, а вас карает господь, — ответила Малафеиха, сурово взглядывая на нее.
— Покарает ли, не покарает ли, просим от ворот попорот.
— Бесстыдница, — возвысила голос просвирня. — А кем вся эта премудрость создана? И люди, и небеса, и вся тварь, и всякая радость, и утеха человеческая?
— Старайся за попов, матушка, старайся, — ответили. — Тебе от каждой обедни процент, за просвирку пятаки лупишь, дом новый, одевки — целые сундуки лежат.
— Неужто не покарает за эти речи господь? — глазами искала сочувствия у окружающих просвирня. — Неужто даром пройдет?
Девки только улыбались в ответ, бабы перешептывались, а ребятишки кричали:
— Около попа просветилась — богородица пречистая!
«Богородицей пречистой» прозвали просвирню на селе давно. Всегда в черном из сатина, строгая, с уверенностью обличителя нападала она на молодежь. Старухи были уверены в ее святости, девки избегали и втайне недолюбливали.
Смятение ее теперь радовало девок. Отжимая баб, они окружили проповедницу и, переталкиваясь локтями, вставляли свои замечания.
Народ густел, лица веселели, размыкались уста: взбудораженные игривостью, задние ряды не сдержались, толкнули впереди стоящих — и людская волна захлестнула просвирню.