Иван Свистунов - Жить и помнить
— Кто такой?
О семье Дембовских Пшебыльский располагал исчерпывающими сведениями. Зашептал в бледное ухо Будзиковского:
— Перед войной он уехал на заработки в Англию. Был забойщиком на шахте. Во время войны его мобилизовали в английскую армию и послали в польское соединение. Имеет английские и американские награды. Считает себя патриотом. Но в Лондоне держался особняком и в Канаду ехать отказался, настоял, чтобы отправили на родину. К русским относится отрицательно…
Будзиковский оживился:
— Отрицательно?
— В Лондоне умеют прививать правильные взгляды, — на всякий случай польстил Пшебыльский: черт его знает, может быть, Серый работает и на англичан.
«К русским относится отрицательно, — прикинул в уме Будзиковский. — Значит, отрицательно должен относиться и к социалистическому строительству в Польше. Логика есть логика. Такие люди нужны», — и, выждав, пока Пшебыльский отпустит пачку сигарет длинноногому юнцу с бурьяном давно не стриженных и не мытых волос на голове, распорядился:
— Внушить Яну Дембовскому проштую иштину. Бывшему английскому шолдату не будут доверять на родине. Он отщепенец в де-мо-кра-ти-чешкой Польше. У него нет друзей, кроме наш. Работать ш нами — его патриотичешкий долг.
— Все будет в порядке, — в такт рубленым фразам Серого кивал Пшебыльский. — Он везет письмо из Лондона! Письмо пустяковое, но важен сам факт! Вы понимаете?
— Неплохо! — великодушно одобрил Будзиковский. Но Пшебыльского не обрадовала похвала, сказал угрюмо:
— Из Варшавы приезжает еще и старший брат Яна Дембовского — Станислав.
— Что за птица?
— Был в России, в Войске Польском. Теперь на партийной работе в Варшаве. Коммунист.
Станислав Дембовский! Где он слышал это имя? Будзиковский нахмурился. Был один Дембовский в его роте, когда они формировались в Бузулуке, в России. Да, да, и кажется, Станислав. Неужели тот самый? Очень может быть. Ян Дембовский бежал из армии, не захотел уходить в Иран. Предатель! Как, однако, тесен мир! Снова столкнулись их дорожки.
Спросил почти равнодушно:
— Ну и что? Почему бешпокоит приезд Станишлава?
Пшебыльский понял, что сообщенная им новость не произвела впечатления на Серого. Отметил про себя: «Сразу видно: ни черта ты не смыслишь в создавшейся Ситуации! А еще разведчик! Недоносок ты великовозрастный». Но вслух сказал значительно:
— Вы не знаете Станислава!
В тоне буфетчика Будзиковский расслышал нечто вроде укора и озлился. Уж кто-кто, а он-то знает Станислава Дембовского. Голос его снова начал нервно вибрировать:
— Опять отговорки. Я знаю одно: мои укажания надо выполнять точно.
Пшебыльский чуть было не щелкнул каблуками.
— Ян будет работать с нами!
Гусарские рудименты в психике Пшебыльского несколько развеселили Будзиковского. Заметил мягче:
— Давно пора. Штолько лет ел наш хлеб.
— И тушенку.
— Что? Шолдатские оштроты.
— Простите.
— Впрочем, вы тоже едите нашу тушенку, — усмехнулся Будзиковский, довольный своим умением парировать чужие остроты.
— Но я…
— С идейной приправой, хотите шкажать, — совсем уж повеселел Будзиковский. — Но подходит поежд! — и, волоча ногу, отправился на свое место.
Пшебыльский устало оперся о стойку. Снова он стал сутулым, больным, старым. В такие минуты ему не верилось, что есть на белом свете Лондон, Нью-Йорк, пан Войцеховский, польские патриоты. Он даже не верил, что под полом в его квартире запрятан чемодан с пачками долларов и фунтов стерлингов. Все как мираж, как бред, как мучительный сон без пробуждения. Видно, правильно написано в библии: как рыбы попадаются в пагубную сеть и как птицы запутываются в силках, так сыны человеческие уловляются в бедственное время, когда оно неожиданно находит на них.
Вот именно: в бедственное время!
Будзиковский сел на свое место, снова развернул газету. Со стороны могло показаться, что человек совершенно спокоен. Если что-нибудь и волнует его в данный момент, так лишь газетные сообщения о переговорах в Женеве по поводу разоружения, судьба Тайваня или очередное землетрясение в Японии.
А в душе Ежи Будзиковского кутерьма и ералаш. В то время как он, Ежи Будзиковский, шляхтич, наследник фамильного поместья под Острувом, офицер, вынужден иметь дело с грязными буфетчиками, в своей собственной стране должен прятаться, как крыса, всего бояться, ходить в жалком потертом костюмчике, какой-то смерд, нарушивший присягу, бросивший армию, не уехавший с ними в Иран, теперь в Польше стал важной шишкой, начальником. Верно, есть у него и дом, и жена, и машина…
Мстить! Уничтожать! Другого выхода нет. Какая разница, на кого работать? На американцев? На англичан? На эмигрантов? Все равно. Важней, против кого работать. А он воюет против таких, как Станислав Дембовский. Они враги. Кровные. На всю жизнь. До конца!
Будзиковский налил в стакан минеральной воды. Вода была теплая, горькая, противная. От такой воды наверняка и бывает у людей тоска. Смертная. От которой выть хочется.
Спохватился: а не узнает ли его Дембовский, если они встретятся? Едва ли! Родная мать не узнает теперь бедного Ежи в дурацком рябом костюме, с истасканным старым лицом, с потухшим взглядом, свидетельствующим об угнетенном состоянии духа и хроническом несварении желудка. С этой стороны опасности, пожалуй, нет. Все же лучше, пока Станислав в городе, нигде не появляться. Чем черт не шутит!
9. Выносливая штука — сердце!
С той самой первой минуты, когда поезд отошел от перрона гданьского вокзала, Ян Дембовский припал к окну. Мелькали пригородные постройки, полосатые переезды, проселки, обсаженные вишнями и яблонями, дальние фольварки, новые фабричные трубы с веселыми чубами дыма, остовы разрушенных зданий с черными провалами глазниц, как незарубцевавшаяся память о войне…
А он смотрел, смотрел… Родина!
Хорошо, что человеческое сердце — выносливая штука!
…Я знаю, что творится на душе у человека, после долгого отсутствия возвращающегося на родину! Вот так же стоял и я у вагонного окна и ждал: сейчас, сию секунду над темной зеленью парков чудом блеснет немеркнущее золото лаврских куполов, загудит под колесами присмиревшего поезда мост, голубой свет днепровской струи зальет вагон, и с палубы праздничного, подвенечной белизны парохода, что торжественно плывет вниз к далекому морю, кто-нибудь приветственно помашет платком.
Неужели снова, сняв шляпу, буду стоять я на Владимирской горке, увижу Подол, Труханов остров, курчавые дымы Дарницы, пройдусь по Крещатику, по Прорезной, под шумящими над головой фундуклеевскими каштанами!
Неужели снова найду ту маленькую улицу на далекой окраине, что и называется Дикой, поднимусь на второй этаж старого, виноградом увитого дома, постучусь и услышу голос, звучавший мне в дальних краях, увижу глаза, светившие мне на чужбине, губами почувствую тепло ее руки!
Нет, не войду в дом, не постучу. Лишь издали посмотрю на дикий виноград, на два окна, за которыми… Впрочем, и говорить и думать об этом незачем!
…Я знаю, как возвращаются на родину. Понимаю, почему не отходит от вагонного окна мужчина с темным от загара и странствий лицом, с невеселыми морщинами у рта и светлыми волнистыми волосами, которые издали кажутся седыми.
Поезд еще медленно подходил к станции, а Ян Дембовский уже увидел встречающих: отца, мать, брата, сестру, Элеонору.
Выскочил на ходу. Высокий, худощавый, родной — и чем-то чужой. Может быть, таким его делала непривычная форма английского солдата?
Ядвига прижала к груди голову сына: большую, тяжелую, с ранней сединой висков. Выдержало бы сердце! Феликс смотрел куда-то в сторону: не годится, чтобы дети видели его слезы. Элеонора стояла бледная, оглушенная. Она так волновалась, что даже не почувствовала, что Ян взял ее за руки.
— Элеонора!
Все, что стояло между ними, — нескончаемые годы разлуки, запутанные дороги, беды и горести, — все расступалось, блекло, исчезало. Они шли друг к другу навстречу, и с каждой секундой, с каждым ударом сердца уменьшалось расстояние, разделявшее их. Сухими губами Ян прижался к ее дрожащим и влажным от слез губам.
— Наконец-то!
Поцелуи. Объятия. Возгласы. Междометия вопросов и ответов.
Тот, кто возвращался на родину, все это отлично знает. Кто же не испытал сам — все равно не поймет, как ни описывай. Такие минуты надо пережить!
— Теперь и вина выпьем! — разошелся отец. — Все в буфет!
Сдвинули столики, расселись, перевели дух, радостными глазами смотрели друг на друга.
— Долго мы ждали тебя, сынок, — вытер Феликс вспотевший лоб, а заодно и глаза. Ядвига не выпускала руку сына: от волнения она и слова не могла вымолвить. А Ян говорил, говорил, не умолкая: