Виктор Шкловский - Сентиментальное путешествие
А тут Толонен…
Не быть мне счастливым.
Не скоро сяду я пить в своей комнате за каменным столом чай с сахаром из стаканов без блюдец в кругу друзей и не скоро увижу кружки от стаканов на столе.
И не придут ко мне Борис Эйхенбаум и Юрий Тынянов, и не станут говорить о том, что такое «ритмико-синтаксические фигуры».
Комната плывет одна, как «Плот Медузы», а мы ищем доминанту искусства, и кто-то сейчас тронется вперед своей мыслью, странно тряхнув головой.
Люся говорит тогда, что «он отжевал мундштук»; это потому, что такое движение головой и ртом делает верховая лошадь, трогаясь.
О, кружки от стаканов на каменном столе!
И дым из труб наших времянок! Наши комнаты были полны дымом отечества.
Милый Люсин 1921 год!
Спишь под одеялом и тигром, тигра купили в советском магазине, он беглый из какой-нибудь квартиры. Голову у него мы отрезали.
А Всеволод Иванов купил белого медведя и сделал себе шубу на синем сукне: 25 фунтов, шить приходилось чуть ли не адмиралтейской иглой.
Спишь под тигром.
Люся встала и затапливает печку документами из Центрального банка. Из длинной трубы, как из ноздрей курильщика, подымаются тоненькие гадины дыма.
Встаешь, вступаешь в валенки и лезешь на лестницу замазывать дырки.
Каждый день. Лестницу из комнаты не выносишь.
А печника не дозовешься. Он в городе самый нужный человек. Город отепляется. Все решили жить. Слонимскому все не можем поставить печку.
Он ухаживает за печником. Тот его Мишей зовет, – весь дом зовет Слонимского Мишей. И хвалят его за то, что он выпьет (Слонимский), а не пьян.
А печки нет. И у Ахматовой в квартире мраморный камин.
Встаю на колени перед печкой и раскрываю топором полена.
Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни.
Сладок последний кусок сахара. Отдельно завернутый в бумажку.
Хороша любовь.
А за стенами пропасть, и автомобили, и вьюга зимой.
А мы плывем своим плотом.
И как последняя искра в пепле, нет, не в пепле, как темное каменноугольное пламя.
А тут То-ло-нен. Одно слово – Финляндия.
Земля вся распахана, и все почти благополучно.
Визы; мир: изгороди, границы, русские дачи на боку, и большевики – большевиков – большевикам – большевиками полны газеты.
Это они выдавились сюда из России.
Итак, мы видим, что Горький сделан из недоверчивости, набожности и иронии – для цемента.
Ирония в жизни, как красноречие в истории литературы, может все связывать.
Это заменяет трагедию.
Но у Горького все это не на земле, а поставлено высоко, хотя от этого и не увеличено.
Это как карточная игра офицеров-наблюдателей на дне корзины наблюдательного шара; 1600 метров.
А Горький очень большой писатель. Все эти иностранцы – Ролланы, и Барбюсы, и раздвижной Анатоль Франс с иронией букиниста – не знают, какого великого современника они могли бы иметь.
В основе, в высоте своей Горький очень большой, почти никому не известный писатель с большой писательской культурой.
О Коганах и Михайловских. Это заглавие статьи.
У женатых людей есть мысли, которые они думали при жене, передумали и не сказали ей ничего.
А потом удивляешься, когда она не знает того, что тебе дорого.
А про самое очевидное не говоришь.
Сейчас я живу в Райволе (Финляндия).
Здесь жили дачниками, теперь же, оказалось, нужно жить всерьез. Вышло нехорошо и неумело.
Читать мне нечего, читаю старые журналы за последние 20 лет.
Как странно, они заменяли историю русской литературы историей русского либерализма.
А Пыпин относил историю литературы к истории этнографии.
И жили они, Белинские, Добролюбовы, Зайцевы, Михайловские, Скабичевские, Овсянико-Куликовские, Несторы Котляревские, Коганы, Фричи.
И зажили русскую литературу.
Они – как люди, которые пришли смотреть на цветок и для удобства на него сели.
Пушкин, Толстой прошли в русской литературе вне сознания, а если бы осознали их, то не пропустили.
Ведь недаром А. Ф. Кони говорит, что Пушкин дорог нам тем, что предсказал суд присяжных.
Культа мастерства в России не было, и Россия, как тяжелая, толстая кормилица, заспала Горького.
Только в последних вещах, особенно в книге о Толстом, Горький сумел написать не для Михайловского.
Толстой, мастер и человек со своей обидой на женщин. Толстой, который совсем не должен быть святым, в первый раз написан.
Да будут прокляты книжки биографий Павленкова, все эти образки с одинаковыми нимбами.
Все хороши, все добродетельны.
Проклятые посредственности, акционерные общества по нивелировке людей.
Я думаю, что в Доме ученых мы съели очень большого писателя. Это русский героизм – лечь в канаву, чтобы через нее могло бы пройти орудие.
Но психология Горького не психология мастера, не психология сапожника, не психология бондаря.
Он живет не тем и не в том, что умеет делать. Живет он растерянно.
А люди вокруг него!
Вернемся к 1920 году.
Жили зимой. Было холодно. Жена была далеко. Жен не было. Жили безбрачно. Было холодно. Холод заполнял дни. Шили туфли из кусков материи. Жгли керосин в бутылках, заткнутых тряпками. Это вместо ламп. Получается какой-то черный свет.
Работали.
Живем до последнего. Все больше и больше грузят нас, и все несем на себе, как платье, и жизнь все такая же, не видно на ней ничего, как не видно по следу ноги, что несет человек.
Только след – то глубже, то мельче.
Занимался в студии «Всемирной литературы», читал о «Дон Кихоте». Было пять-шесть учеников, ученицы носили черные перчатки, чтобы не были видны лопнувшие от мороза руки.
Вшей у меня не было, вши являются от тоски.
К весне стрелялся с одним человеком.
У евреев базарная, утомительная кровь. Кровь Ильи Эренбурга-имитатора.
Евреи потеряли свое лицо и сейчас ищут его.
Пока же гримасничают. Впрочем, еврейская буржуазия в возрасте после 30 лет крепка.
Буржуазия страшно крепка вообще.
Я знаю один дом, в котором все время революции в России ели мясо с соусом и носили шелковые чулки.
Им было очень страшно, отца увозили в Вологду рыть окопы, арестовывали, гоняли рыть могилы. Он рыл. Но бегал и где-то зарабатывал.
В доме было тепло у печки.
Это была круглая обыкновенная печка, в нее вкладывали дрова, и она потом становилась теплой.
Но это была не печка, это был остаток буржуазного строя. Она была драгоценной.
В Питере при нэпе на окнах магазина вывешивали много надписей. Лежат яблоки, и над ними надпись «яблоки», над сахаром – «сахар».
Много, много надписей (это 1921 год). Но крупней всего одна надпись:
БУЛКИ ОБРАЗЦЫ 1914 ГОДА
Печка была образца 1914 года.
Я с одним художником ходил к этой печке. Он рисовал мой портрет; на нем я в шубе и свитере.
На диване сидела девушка. Диван большой, покрыт зеленым бархатом. Похож на железнодорожный.
Я забыл про евреев.
Сейчас, только не думайте, что я шучу.
Здесь же сидел еврей, молодой, бывший богач, тоже образца 1914 года, а главное, сделанный под гвардейского офицера. Он был женихом девушки.
Девушка же была продуктом буржуазного режима и поэтому прекрасна.
Такую культуру можно создать, только имея много шелковых чулок и несколько талантливых людей вокруг.
И девушка была талантлива.
Она все понимала и ничего не хотела делать.
Все это было гораздо сложней.
На дворе было так холодно, что ресницы прихватывало, прихватывало ноздри. Холод проникал под одежду, как вода.
Света нигде не было. Сидели долгие часы в темноте. Нельзя было жить. Уже согласились умереть. Но не успели. Близилась весна.
Я пристал к этому человеку.
Сперва я хотел прийти к нему на квартиру и убить его.
Потому что я ненавижу буржуазию. Может быть, завидую, потому что мелкобуржуазен.
Если я увижу еще раз революцию, я буду бить в мелкие дребезги.
Это неправильно, что мы так страдали даром и что все не изменилось.
Остались богатые и бедные.
Но я не умею убивать, поэтому я вызвал этого человека на дуэль.
Я тоже полуеврей и имитатор.
Вызвал. У меня было два секунданта, из них один коммунист.
Пошел к одному товарищу шоферу. Сказал: «Дай автомобиль, без наряда, крытый». Он собрал автомобиль в ночь из ломаных частей. Санитарный, марка «джефери».
Поехали утром в семь за Сосновку, туда, где пни.
Одна моя ученица с муфтой поехала с нами, она была врачом.
Стрелялись в 15 шагах; я прострелил ему документы в кармане (он стоял сильно боком), а он совсем не попал.
Пошел садиться на автомобиль. Шофер мне сказал: «Виктор Борисович, охота. Мы бы его автомобилем раздавили».
Поехал домой, днем спал, вечером читал в студии.
Весна придвинулась. Белые уходили из Украины.
Я поехал разыскивать жену.
Зачем я об этом написал?
Я не люблю зверей в яме.
Это из сказки про разных зверей, упавших в яму. Были там медведь, лиса, волк, баран, может быть. Они друг друга не ели потому, что были в яме.
Когда голод встал на перекрестках улиц вместо городовых, интеллигенция объявила общий мир.