Александр Виноградов - В конце аллеи...
И так же не в сердцах, а с притворной строгостью стегал жеребца веревочной разлохматившейся плеткой. Тогда остро досадовал Гранат на конюха, хотя вообще-то любил Тихона, потому что на себе ощущал его доброе сердце, его кроткий нрав. И еще примечал Гранат, что стар Тихон и немощен. Рядом важничали нарядные, заносчивые люди, удачливые, всегда смеющиеся, вокруг них роились услужливые, верткие человечки, а Тихон в дальнем углу был всегда один. Потому и прощал Гранат ему плетку, понимая, что она так, для острастки… Лошадиная обида была мимолетной и непамятливой.
Тихон по всем статьям превосходил этих красовавшихся парней, которые иногда заглядывали и сюда, в сумрачный угол конюшни. Гранат безошибочно определял человечьи интонации, то чувство, которое вкладывали в голос люди. На Граната глядели как на диковину, на какое-то необъяснимое чудо, а вернее, чудачество. Трудно было разобраться, что говорил Тихон, но в его голосе были уважительная нежность, тихое поклонение, недоговоренное восхищение. Те подходившие к стойлу тоже оживлялись, размашисто жестикулировали, цокали языками, рассыпались обидным для Тихона и Граната снисходительным смешком, раздражающе дымили сигаретами, громко шелестели рубахами. При таких посещениях весь сжимался Гранат, норовил повернуться к людям крупом, беспокойно всхрапывал, менялся прямо на глазах. Кровь приливала к сердцу жеребца, и шерсть становилась матовой. Он не мог сказать конюху: пусть никогда не подходят эти говорливые и недобрые посетители, от которых Тихон должен почему-то защищать его. Пусть они холят своих награжденных, именитых лошадей. А Тихону невдомек было, что тяготят Граната незваные визитеры, что обижают они его своими сочувственными ухмылками, неискренними разговорами.
В эти постылые минуты дичал, замыкался и весь уходил в свои думы Гранат. В памяти старого коня что-то еще удерживалось, и в такие тягостные мгновения воспоминания спасительно приходили на помощь.
Где-то в немыслимой дали, в пахучем степном безбрежье вставал старенький конезавод. Взгорбившаяся земля вокруг него, росные, особо сладкие на утренней зорьке сочные травы. И видел Гранат себя в родном, беспокойном табуне уже отлученным от матери и позабывшим ее. Видел себя среди шаловливых сверстников — стригунков, игривых, бестолковых, озорных. Среди самых бесшабашных жеребчиков Гранат выделялся какой-то суматошной неугомонностью. Он не мог пастись спокойно — жизнь была такой загадочной и прекрасной, что и к двум годам не мог остепениться породистый, крутобокий красавец. Объезжали и ставили его лошадиный характер, долго и мучительно. Играючи выбивал он стальные грызла, сбрасывал недоуздок и в два счета разделывался с седоками. Наездники летели с него один за другим, пока не объявился на конезаводе всадник с крепкой рукой и таким же упрямым характером.
Гранат навострил уши, мощно и гордо изогнул шею, настороженным глазом косясь на подходившего мужчину. И чем ближе подступал он, тем сильнее захотелось Гранату выкинуть с незнакомцем испробованную и коварную шутку — дать оседлать себя, а на первом же круге стремительного аллюра выкинуть поверившего в укрощение седока.
Жесткая рука легла на холку и чуть сдавила ее. Жеребец не почувствовал пота на человечьей ладони и враз насторожился. Властным и мягким движением пальцы незнакомца разжали губы, и холодная сталь стукнула по зубам. Напрягшийся в томительном предчувствии жеребец впервые пропустил самое важное — он не заметил, когда тело седока стремительно взметнулось вверх. По-жокейски, не касаясь стремян, мужчина прыгнул в седло. И взбунтовался свободолюбивый нрав Граната. Он несколько раз взбрыкнулся мощным крупом, но злые шенкеля диктовали жеребцу неуступчивую волю человека, его хладнокровное главенство и неоспоримую власть. Жеребец птицей летел по лугу, выкидывал свои номера. Но тяжесть со спины не исчезала, и с каждым кругом Гранат яснее понимал бессмысленность своего лошадиного бунта. А когда, весь взмыленный, роняя пышную пену с разгоряченных губ, остановился у конюшни, как-то сразу уразумел, что наконец нашел своего хозяина. Седок, так легко скользнувший на землю, любовно оглаживал ходившие, словно кузнечные мехи, пенистые бока, сильными пальцами продирался сквозь буйную нечесаную гриву и что-то ласковое говорил Гранату. У жеребца ушла кровь из глаз, и горевшая доселе ненависть погасла в них. Озноб, несколько раз пробежавший от холки до хвоста, уже не был угрожающим и непокорным. Гранат в эту минуту осознал по-лошадиному преданно и бесповоротно, что уж никогда не будет у него запаха роднее и ладоней ласковее. Незлобиво фыркнув, покорно склонив шею, жеребец бархатно подобрал с теплой ладони заслуженную награду и благодарно захрупал сахаром…
А потом замелькали в его конской жизни разные местечки и города, и уже нечасто он виделся со своим хозяином. Но по отношению к себе, по конскому своему довольствию Гранат примечал, что непростой человек его хозяин, что смирил он свой гордый нрав перед сильным и всеми уважаемым всадником.
В этой сытой и почетной жизни праздники редко приходили к Гранату. Но как встряхивался он, когда начинали беспокойно бегать люди по денникам, запоздало наводить порядок, выскребать, проветривать, вычищать. По этим суматошным приготовлениям Гранат безошибочно определял: минет одна ночь, и поутру он увидит хозяина. И снова музыка, строй застывших людей. И опять он гордо понесет своего хозяина на праздничное людское действо…
* * *Доктору-пенсионеру, одному из самых близких друзей — Петровичу, — маршал позвонил вчера. Куда-то отлучились домашние, на время отступила слабость.
Он украдкой накрутил диск и, услышав глуховатый голос друга, принялся ворчливо выговаривать:
— И не совестно? Почему не был на последней поверке, отвечай? Ну что сопишь? Оправдывайся, ссылайся на что-нибудь, ну соври в конце концов…
Трубка не отвечала на балагурство, трубка встревоженно молчала. И, подкараулив паузу, озабоченно спросил Петрович:
— Что, Степушка, плохо?
Маршал кашлянул, поймал ровное дыхание и, все-таки остерегаясь домашних, зашептал как на исповеди:
— Плохо, Петрович, плохо, друг. Вчера каких только не наехало. Перекрутили всего, извели расспросами. Улыбались. Столько мне наговорили, что впору пускаться в пляс. А глаза у всех озабоченные, тревожные, и все по-латыни шпарили. Видно, каюк — отжил свое.
Петрович врезался в грустный монолог Степана и, овладев инициативой, начал отчитывать его:
— И враз расквасился, обмяк? А доктора всегда улыбаются. Это у Чехова они задумчивые и хмурят брови. Не к новобранцу приехали, а к больному. И случай, думается, нелегкий. Но к чему сразу руки по швам? Ты разве мало с ней встречался? Или не заносила она косу над твоей головой? Увернемся и сейчас, поводим костлявую за нос.
Но чувствовал Петрович, что грубо фальшивит, вроде бы гарцует на заезженном одре. Понимал, совестился, хотел порушить этот проклятый игривый тон. Но, как назло, веские и нужные слова куда-то сгинули, а в телефонную трубку ползла и ползла словесная шелуха. Степан Иванович не принял шутовского тона. Сам помог Петровичу избавиться от затянувшейся лжи. Будто саблей полоснул трубку:
— Завтра приезжай. Чему быть, тому не миновать. От тебя хочу слышать.
Высоко и печально запел отбой.
…Сейчас, поймав тихий, не протестующий, а покойно-смирившийся взгляд маршала, ссутулился и стыдливо замолчал Петрович.
Степан Иванович по враз опавшей спине доктора понял горькую правду. И сразу же провалился в мутную пучину. Оранжевые круги мельтешили тошнотными хороводами, и плыли, плыли по телу тревожные перезвоны.
Частые разрывы взметывали султаны серой земли, шрапнель выбивала всадников расчетливо и точно, как фанерные мишени на учебном стрельбище. Снаряды жалили самый центр атакующего эскадрона, отжимая красных бойцов к краю топкого болота. Под Степаном бесновался струсивший жеребец. Крутился юлой, с храпом вскидывался на дыбы и не шел вперед. Еще мгновение, и гибельная паника скрутит сабельные ряды, утопит в крови неудержимый аллюр конницы. Как наскочили на засаду и кто виноват — это потом, это не уйдет. А сейчас на счету секунды. Надо враз преодолеть растерянность и бросить конников на траншеи белых.
Холодные шпоры больно куснули жеребца. Захрапел, передернулся конь, уронил шапку розовой пены. Желтыми зубами попытался выбить колкие грызла. Скосил одичавший глаз на яростного седока, завис свечой, резко рухнул вниз. Но сбросить всадника не смог и от безумного ужаса зашелся звонким степным ржанием. Стальные удила рванули замшевые губы, и жеребец, презрев звериный страх, в стелющемся прыжке завис над траншеей. Стукнул подковами о каменистый бруствер и, почувствовав земную твердь, рванулся в диком, неистовом скачке. Жеребец не видел яростной сечи, он одичало носился среди смешавшихся конников и только краем глаза улавливал высверки молнии — разгоряченный хозяин рубил мелькавшие фуражки, мундиры, погоны. У самой гривы свистели пули, остро тенькала сталь схлестнувшихся клинков. Но жеребец не прял ушами и не вздрагивал вспененными боками — он уже обстрелялся в боях, да и вольный норов прибавлял смелости. Он радостно ощутил рядом дыхание эскадронных, по запахам знакомых лошадей — красные конники, перемахнувшие завесу огня, лавой обрушились на позиции белых.