Борис Олевский - Начало жизни
Шаркая ногами, кланяясь и качая головой, я поспешил сказать ему «до свиданья», так как за перегородкой уже стали ворчать. Кто-то даже крикнул, что совершенно недопустимо, чтобы из-за меня всем приходилось столько ждать.
Покинув почту, я снова почувствовал себя отлично. Я уселся на крылечке, уложил плакаты и квитанции, затем, сунув все это под мышку, не спеша, ровным шагом, как Дударев, когда он по воскресеньям возвращается из церкви, двинулся в самую гущу базара.
Когда я чувствую себя хорошо, мне всегда хочется смеяться. Поэтому я и теперь улыбался каждому встречному, держа, конечно, свои бумаги у всех на виду.
Прежде всего я заглянул в аптеку. Она как раз напротив милиции. Я очень люблю аптеку. Было время — я мог часами простаивать на улице и разглядывать красные, желтые, зеленые стекла крашеной веранды, блестящий никелированный замок, синюю стеклянную ручку и звонок на двери.
Аптека мне хорошо знакома. Мать частенько посылала меня сюда. Я не однажды бывал в этом красивом помещении, заставленном полированными шкафами, где полно фарфоровых и стеклянных банок, бутылочек, чашек. Не раз дожидался я здесь изготовления лекарств по рецепту. Даже теперь у меня вызывают грусть хорошо знакомые запахи йода, хлороформа, всяких мазей; они напоминают мне о раненых красноармейцах, о тифе, инфлюэнции, «испанке».
Но лучше всего я знаю сад аптекаря. С закрытыми глазами укажу я, где растет у них «боровинка», где «цыганка» или «ранет», где «бэра» или «лека».
Из-за «лек» жена аптекаря однажды отстегала меня крапивой. Очень уж хороши эти груши! Скверно только, что растут они высоко и можно свернуть себе шею, пока до них доберешься.
Аптекарь накричал тогда на жену. Он взял меня на руки, внес в аптеку и дал мне несколько «боровинок». С тех пор я к нему частенько забегаю, но он все забывает мое имя и каждый раз спрашивает, как меня зовут. Все же он мне нравится. А Голда даже говорит, что лицом он немного смахивает на Карла Маркса.
Все-таки наш аптекарь какой-то чудаковатый: всегда в глубоких калошах, в каком-то женском одеянии без рукавов и без застежек. На собрание он может заявиться в шляпе под зонтиком. Однако именно благодаря ему все местечко знает писателя Короленко, даже моя мама, которая вообще ничего не читает, кроме «Пятикнижия для женщин». Аптекарь любит рассказывать всем, как он учился вместе с Короленко в гимназии.
Так как аптекарь уже старик, я не могу назвать его «товарищ Грузенберг», поэтому, заявляясь к нему, говорю:
— Здравствуйте, Грузенберг!
— Прошу! — Он подходит к красной полированной перегородке. — Что вы хотели? — спрашивает он по-немецки и покорно наклоняет свою большую голову с густой гривой волос, зачесанных назад. Его круглая белая борода на мгновенье щекочет мне лицо. Он надевает пенсне, которое болтается у него на черном шнурке.
— Газеты! — говорю я и показываю на квитанционную книжку. — Не подпишетесь ли на газету?
— О-о, пожалуйста!
Он приглашает меня к себе за перегородку, затем раскрывает зеркальную дверь, ведущую в квартиру, и быстро-быстро семенит впереди меня в своих шлепанцах. У него какие-то коротышки вместо ног. Штаны волочатся по полу и вот-вот свалятся.
Я спешу за ним на цыпочках и в кабинете у него присаживаюсь на краешек стула.
— Ох! — вырывается у меня крик удивления при виде больших книжных шкафов и фотографий на стенах. На фотографиях — люди с большими светлыми лбами и белыми бородами. У одного борода покороче и не седая, а глаза тихие, добрые.
— Это Короленко? — спрашиваю я.
— Вы читали Короленко? — откликается аптекарь и откладывает в сторону какой-то рецепт.
— «Слепой музыкант»…
— «Слепого музыканта» читали? — Он выхватывает носовой платочек. — Чей же вы?
— Сын Эли, что работает на мельнице.
— Ах, Эли с мельницы! Как это замечательно! Как трогательно! — говорит он и прикладывает платочек к глазам.
— А это Толстой! — показываю я на другую фотографию. Толстого я всегда узнаю по бороде.
— И Толстого тоже читали? — чуть ли не подпрыгивает он. — Татьяна! — Он толкает дверь в комнату, где висит лампа под абажуром. — Татья-я-на!
Никто, однако, не отзывается.
— Ох-ох-ох, незабвенный Владимир Галактионович! — вздыхает он, и крупные слезы катятся у него по бороде. — Незабвенный! — Он прижимает платок к глазам. — Как мы жаждали с Владимиром Галактионовичем увидеть вот такую молодежь! — Он прикладывает руку к сердцу, и голос у него дрожит. — Незабвенный! — Он выхватывает письмо из ящика. — Последнее его письмо из Полтавы… — И аптекарь обливается слезами.
Не пойму, отчего он плачет, и еле сдерживаюсь, чтобы не разреветься за компанию.
— А Чарлза Дарвина вы тоже знаете? — показывает он мне на старичка с бородой.
Этого я не знаю. Я думал, что это тоже Толстой.
— Гениальный Дарвин! А это Геккель. Эрнст Геккель. Его всемирно известная «Антропогения»…
Он подходит к шкафам. Но они заперты. Тогда он хватается за голову, ерошит волосы и кричит:
— Татьяна! Боже мой! Где ключи?
Но ключи, оказывается, торчат в шкафах. Дрожащими руками открывает он дверцы.
— Бокль, Генри Томас. — Он начинает вытаскивать книги и класть их предо мной на стол. — Великолепная «История цивилизации»… Спенсер. Читайте, читайте! — Он заваливает меня книгами. — Замечательная Жорж Санд… Ключевский… — Глаза его горят. Он возбужден, взволнован. — Неистовый Виссарион… Одухотворенный Михайловский… — Он подает мне книгу с пуд весом.
— Наум Григорьевич! — кричит жена, и у входной двери в аптеку дребезжит звонок.
— О боже! — вздрагивает он. — Белинский! Читайте Белинского!
Я уже еле могу держать эту кучу книг.
— Извините!
Волоча свои шлепанцы, он убегает в аптеку.
Когда я вхожу вслед за ним туда, он стоит у конторки рядом с женой и принимает рецепт у какой-то крестьянки.
— Татьяна, они читают Спенсера… Как мы ждали, когда наступит такое время!.. Одухотворенное юношество!..
Жена аптекаря тоже утирает глаза. Аптекарь успокаивает ее и подписывается на «Известия». А меня он умоляет:
— Читайте! Просвещайтесь! — Затем, пожимая мне руку, снова восклицает: — Как трогательна эта молодежь!
В замешательстве я даже забыл выдать ему квитанцию. Выхожу на улицу. Иду медленно-медленно, чтобы не потерять какую-нибудь книгу.
Тихо, чтобы мама не услышала, я просовываю книги через окно, затем, счастливый, шагаю по базару между рядами лавчонок и рундуков.
Говорю «здравствуйте» отцу Сролика — Вениамину, который, встречая у дороги приезжих, так просто, по привычке щупает привезенное в возах и спрашивает: «Почем?» Он уже прикрыл лавочку. Пожевывая соломинку и вздыхая, он говорит, что газеты ему не по карману, и все же подписывается на «Эмес»[4].
Он смотрит, как я выписываю квитанцию, и на лице его появляется плаксивая гримаса:
— Ошер, ничего не слышно?
— А что должно быть слышно? — Я поднимаю глаза и вижу вокруг себя целую ораву лавочников.
— Что-нибудь новое… Я подразумеваю, — говорит Вениамин, — войдут ли в положение? Поговаривают, что землю будут давать?..
— Люди что-то болтают насчет фабрики? — говорит кто-то из обступивших меня.
Я ощущаю себя вдруг важной персоной, потому что впервые со мною так разговаривают старшие.
— Будут изготовлять стулья… — говорю я. — И всем дадут работу.
— А землю?
— Конечно, и землю! — кричу я, хотя ничего об этом не знаю.
— Это что же, в газетах написано?
— В газетах, — отвечаю я. — Выписывайте, и у вас откроются глаза! — Я размахиваю квитанционной книжкой. — Семьдесят пять копеек — «Эмес», пятьдесят — «Знамя коммуны»!
Но я не пойму, что случилось? Как только я заговорил о подписной плате, все сразу разбежались.
Уйду уж лучше отсюда. Не стоит иметь дело с лавочниками.
У председателя Совета Каминера сидит хозяин кожевенного завода Меер Калун. Терпеть его не могу. Это один из самых разжиревших богатеев.
Бечек сидит, опершись о стол, точно как Ищенко, когда я у него был в кабинете. Окно завешено от солнца газетой. От этого лицо председателя Совета темней и кажется еще более нахмуренным. Бечек подпер голову руками, и фуражка у него, как обычно, надвинута до самых глаз. Он так поглядывает из-под козырька на Калуна, что тот робеет и говорит еле слышно:
— Честное слово, товарищ председатель! — и пощипывает короткую круглую седеющую бородку.
Он клянется, что ему не жалко завода: пожалуйста, пусть люди выделывают там стулья и пусть зарабатывают себе на жизнь. И даже налог его не трогает. Пожалуйста! Он хотел бы только знать, почему с него требуют больше, чем с других: чем, например, с Рабиновича или с Троковичера, которые сейчас загребают золото прямо-таки лопатами.