Борис Олевский - Начало жизни
Но я его и слушать не хочу. Выхожу из конторы и узкой тропкой направляюсь прямо к Голде. Иду полем, потому что так ближе.
До жатвы еще далеко, и в поле никого нет. Только жаворонок висит, как на веревочке, над хлебами да обычно пугливые трясогузки безбоязненно летают теперь вокруг меня, гоняясь за мошками.
Иногда в стороне, утонув в хлебах, мелькнет соломенная крыша деревенской хаты или журавель над колодцем. Жаль, что здесь не видно домика еврейского крестьянина.
Ложусь в самой гуще пшеницы. Вокруг меня покачиваются и тихо шуршат колосья; надо мной проплывают облака, похожие на куски ваты. Божья коровка садится мне на лицо, щекочет меня своими шестью лапками, но я ее не сгоняю.
В школе сейчас каникулы, поэтому здесь никого нет. Но у калитки во двор я встречаю глухую Матильду. На плече у нее чемодан Голды.
Странно! У меня сердце падает.
Дверь в комнату Голды полуоткрыта, мне не приходится даже стучать. Однако Голда встречает меня неприветливо. Она сидит посреди комнаты на связке книг, возле нее — раскрытый чемодан. При моем приходе она его сразу захлопывает.
— Голда, — спрашиваю я, — вы уезжаете?
— Чего тебе нужно? — говорит она недовольно, затем, ухватившись руками за стол, пересаживается на стул.
— Я был у Ищенко. Он передал мне привет от Магида.
— Знаю, — отвечает она сухо.
— И поручил мне распространять газеты.
— Газеты? — Тут она улыбается и становится немного приветливей.
— Я пришел предложить вам газету.
— Хорошо, Ошер.
Она берет у меня список газет и отмечает нужные ей карандашом. Потом она пишет записку и говорит, что в отделе просвещения мне по ней заплатят.
Я встаю и собираюсь уходить. Она задерживает меня:
— Подожди-ка!
Проведя рукой по моему лбу, она долго глядит мне в глаза, но так ничего и не говорит.
В последнее время Голда стала какой-то грустной, раздражительной, побледнела, глаза углубились.
— Я устала, Ошер, еду отдыхать.
— Да, Голда, выглядите вы не так, как обычно.
— То есть как это не обычно?
— Вы устали. — Я не пойму, чего она всполошилась.
— И это видно?
Схватив зеркало, она долго разглядывает себя; разглаживает две морщинки у верхней губы, причесывает волосы.
— Значит, я уезжаю, Ошер. И у меня к тебе просьба.
— Да! — Я вскакиваю, готовый для нее сделать все, что угодно.
— Я еду отдыхать, это недалеко отсюда. Но я не хочу, чтобы знали, где я буду. Покоя не дадут. Ни Ищенко, ни кто другой не должен этого знать. Но тебе я скажу. Только ты даешь слово?..
— Никому не скажу, — говорю я, готовый сложить голову, но не выдать тайны.
— Я буду у Матильды. Ты, кажется, знаешь, где она живет?
— По ту сторону железнодорожного моста. Я там бывал.
— Вот и хорошо. Будешь приходить? Принесешь газету, может быть, письмо будет.
Она дает мне руку и велит идти; говорит, что немного поправится, и тогда мы снова возьмемся за работу.
Только вечером вернулся я наконец на почту. Уже было темно, пришлось стучать с черного хода.
Дударев раз десять спросил «кто?» и «кто там?». А открыв дверь и увидев меня, он долго морщился и расспрашивал, отчего это я к нему заявился так поздно.
Все же он взял меня под руку и провел через спальню, где в каком-то странном чепце сидела его перепуганная старушка. Она следила за мной удивленными, выпученными глазами. Да и сам Дударев был уже не прежний важный начальник. В халате, без мундира и форменной фуражки, он был скорее похож на старую бабу. Тяжело висели мешки под глазами, когда-то полные щеки теперь складками лежали на шее.
Перегороженная решеткой почтовая контора, куда мы вошли, была еле освещена.
— Товарищ Дударев, — я вытаскиваю пригоршни денег из карманов и подаю ему квитанционную книжку, — вот подписчики!
Дударев насаживает пенсне на нос и, поглядывая то на меня, то на деньги, хватает счеты.
— Очень славно! — Поплевав на руки, он принимается разглаживать смятые бумажки и складывать в стопки серебро и медяки. — Славно! Благодарствуйте! — говорит он, внезапно растроганный, потом вдруг сует мне деньги.
— Пожалуйста! Восемь рублей девяносто пять копеек.
— Товарищ Дударев! — говорю я в испуге, не понимая, за что он дает мне деньги.
— Вам причитается десять процентов. — Он смотрит на меня в недоумении. — Вы собрали восемьдесят девять рублей и пятьдесят копеек. Вам десять процентов. Больше я не могу.
Смущенный, я забираю деньги и ухожу, забыв даже пожелать ему доброй ночи.
Выйдя на улицу, я еле сдерживаюсь, чтобы не пуститься бежать. Иду, и мне странно, что никто не оборачивается и не смотрит на меня. Долго-долго я стою возле наших дверей. Хочу немного успокоиться, чтобы сердце не стучало так сильно.
Вхожу. Все спят. Лампа прикручена. Стараюсь держать себя как ни в чем не бывало. Но чуть я выкручиваю фитиль, как мама сразу просыпается и предлагает мне поесть. Проснулся и отец и сел на кровати.
— На, мама! — Я вынимаю деньги из кармана и кладу их на стол, точно это для меня пустяк. — Заработок!.. И постели мне, — говорю я как можно строже, — я очень устал!
Но я вовсе не устал. Я в состоянии сейчас перевернуть все вверх дном. Не хочу, однако, чтобы отец и мать догадались об этом, и быстро выхожу в кухню, где долго-долго моюсь. Я лью холодную воду на свою разгоряченную голову, потом долго обтираюсь полотенцем. Мама ходит вокруг меня на цыпочках и умоляет что-нибудь поесть. Но я говорю, что я сыт. Мне теперь кусок в горло не полезет.
Быстро раздевшись, я ныряю в постель и укрываюсь с головой. Я не хочу, чтобы они видели мое лицо.
Слышу, отец с матерью разговаривают. Они говорят, что мне пора сшить суконный костюм и купить шапку, потому что я — не сглазить бы — расту и все на мне расползается по швам. Мама просит отца купить мне ботинки со шнурками: я уже не ребенок, и пора мне бросить штиблеты на резинках. Но я недолго слушаю этот разговор — я таю, расплываюсь, засыпаю счастливый, точно весь мир наклонился надо мною и баюкает меня.
ЧТО ТАКОЕ С ГОЛДОЙ?
Теперь у меня нет ни одной свободной минуты, ни посидеть, ни поболтать нельзя. Каминер вовсе не выходит из бывшей кожевни Калуна. Папа работает на мельнице днем, поэтому он приходит сюда к вечеру, а мама говорит, что ей уже голову заморочили этими стульями.
Все это означает, что у нас в местечке открыли мебельную фабрику.
Никогда не думал, что фабрика бывает такой. Мне представлялось, что у фабрики множество окон, без конца трубы, и из них день и ночь валит дым. А у нас дым еле ползет, да и то не каждый день. И окон у нас мало.
Фабрику открыли в помещении бывшего кожевенного заводика Калуна. Сначала Калун говорил, что вся эта история его ничуть не трогает, но когда на его заводике стали засыпать чаны, хозяин взбесился и полез в драку. На помощь ему примчался Исайка со своими дружками. Но тут явилась милиция, и Исайка моментально скрылся. А Калуна на несколько дней посадили, и он присмирел.
Помещение кожевни разделили надвое. В одной половине все окна заложили кирпичом и устроили парильню. Здесь парят ясень, гнут его и делают ободья и дуги, а самое главное — круги и ножки для стульев. Во вторую половину уже невозможно войти: она завалена стульями. Никогда я еще не видел такой уймы стульев. Темно-коричневые, светло-желтые, они взгромоздились здесь до самого потолка.
Каминер либо испытывает стулья, либо переходит от человека к человеку и толкует с ним. Никогда еще не был он так приветлив со всеми. Недавно Бечек вызвал машиниста с мельницы, маленького Сважека. С ним пришел и Зяма, прихватив с собой большой медный гудок. Бечеку очень хочется, чтобы фабрика у него гудела. А мне и подавно! Во всем мире фабрики гудят по утрам, зовут рабочих на работу. Но машинист сказал, что для этого нужен пар. Пару в парильне хоть отбавляй, задохнуться можно, однако для гудка он не годится.
Синяя фуражка Бечека с лакированным козырьком мелькает по всей фабрике. Он без конца обходит бывших кожевенников, плотников, портных, лавочников. Здесь работают все оставшиеся без дела. Здесь трудится и Вениамин, отец Сролика.
— Вениамин, — кричит Каминер и хлопает его по плечу, — ты теперь настоящий рабочий!
Но Вениамин все еще приниженно улыбается, — никак не забудет свое прошлое. И все же, с тех пор как Вениамин скинул замасленный сюртук, пахнущий таранью, огуречным рассолом и керосином, он стал уверенней и спокойней. Его редкая рыжеватая бородка, растущая из шеи, выглядит теперь не так испуганно.
Если бы не газеты, я б дневал и ночевал здесь. Тут так шумно, так весело! В одном месте пилят, в другом строгают, в третьем собирают стулья. А там, где работают женщины, стулья трут наждаком, полируют, а затем связывают и отправляют в кооперацию и на вокзал.