Анатолий Афанасьев - Командировка
Напоследок мы с Микой окунулись, поплавали. Плавал я лучше, чем играл в теннис, и это было отмечено девушкой с благосклонностью.
— А ничего, — сказала Мика, щуря глаза. — Во всяком случае, не топор.
Мы наперегонки плыли второй круг.
— А как ваше настоящее имя? — спросил я. — Ведь Мика — это не имя. Это кличка.
— Маша! — крикнула она. — Мария Федоровна… А вы опасный. Да, опасный.
— В каком смысле?
— Не притворяйтесь, Виктор Андреевич. Мне Шура все рассказала.
— Шурочка? Порецкая? Вы что же, с ней знакомы?
— Да, мы учились в одном классе. Хо–хо!
Продолжать интересный разговор я не смог, потому что хлебнул–таки, увлекшись, озерной водицы. На вкус она напоминала настойку мумие. Мика–Маша, хохоча, начала выпрыгивать из воды по пояс, как дельфин, и хлестать меня ладошкой по спине. Я же только мог пучить на нее глаза и неэстетично перхать и кашлять.
— Тонет! — визжала Мика. — Ой, тонет! Сережа! Спасай!
Буквально через секунду я увидел подле себя строгое лицо мыслителя.
— Что с вами?
— Порядок. Водицы вот хлебнул. В легкие просочилась.
— Осторожнее…
На берегу Федор Николаевич окружил меня отеческой заботой:
— Ая–яй, как же вы так, голубчик. Разве можно! Да с моей козой кто хочешь голову потеряет.
Мика все повизгивала от возбуждения:
— Папа, папа! Надо быстрее домой. Скорую помощь! Я видела, он лягушку проглотил. Ой, умора…
По дороге к даче эта история обросла несусветными подробностями и Кларе Демидовне была подана как героический поступок ее дочери по спасению из пруда инвалида. Потихоньку начинал я злиться. Сколько можно. Эта стрекоза, разумеется, верховодила в доме, и они все точно с ума посходили. Пытались уложить меня в постель, подсовывали пуховые подушки, а Мика–Маша носилась по всему дому с грелкой, похожей на гигантскую клизму. Подозреваю, что это и была клизма. Даже невозмутимый Федор Николаевич не удержался, изрек:
— Обыкновенное, к сожалению, дело. Предполагаем жить, мечтаем о победах, а в каком–нибудь поганом пруду — нырк, и на дно. Слаб, слаб человек перед стихией.
Хиханьки да хаханьки вокруг моей персоны, но беззлобные, беззлобные. Допускаю, что они все тут искренне хотели сделать мне приятное, суетясь и добродушно насмешничая. Создавали этакую домашнюю атмосферу для гостя. И добились своего.
— Из–за чего сыр–бор, — сказал я дрогнувшим голосом. — Я старый холостяк, раны привык залечивать в одиночку, как волк… Спасибо за заботу, спасибо. Низкий вам земной поклон!
После этого даже Мика утихомирилась и спрятала куда–то ужасную клизму.
Обедали на веранде за широким деревянным столом, который, как мне торжественно сообщили, был сколочен самим Федором Николаевичем. На обед мясной бульон, запеченный в тесте карп, компот из свежих яблок, всевозможные салаты — все обильно, сытно, вкусно. Ухаживала за мной Мика, с ужимками подкладывала кусок за куском, ложку за ложкой, — она нашла себе в этом новую забаву, новый повод меня поддразнить.
— Что же вы ничего не кушаете, Виктор Андреевич! — вещала она трагическим голосом, шлепая мне на тарелку очередную порцию. — Мама, ну ты же видишь, какой он стеснительный.
Душа общества. Моя воля — надел бы на нее смирительную рубашку. Назло ей, я покорно и с благодарной мордой уминал тарелку за тарелкой, решив скорее лопнуть, чем сдаться. Все уже пили компот, а я обсасывал позвонки третьего или четвертого карпенка. Мика поглядывала на меня с уважением. Ее «почему же вы ничего не кушаете?» звучало все безнадежнее. Рыба–то кончилась, и салаты заметно похудели в салатницах. Чтобы порадовать милую насмешницу, я сверх всего намазал маслом огромный ломоть хлеба и с аппетитом сжевал его, запивая компотом.
Давненько не запихивал я в себя столько пищи зараз, зато уж наемся. Не придется ужинать.
— Хороший едок — хороший работник, — сказал Никорук в раздумье. — А моя пигалица на птичьем молоке живет. Оттого и ленивая неизвестно в кого…
— Для девушки — главное фигура, — пояснила Мика, выпячивая напоказ свою цыплячью грудку.
Я доглатывал хлеб, блаженно ухмыляясь. Время приближалось к четырем, скоро приедет за мной машина.
Что же это товарищ Никорук не торопится? Или он в самом деле пригласил меня во исполнение святых законов гостеприимства? Но нет, как только я проглотил последний кусок, он потянулся, сонно взглянул окрест, покашлял и сказал:
— Ну, детки, вы поиграйте теперь одни, а мы с Виктором Андреевичем ненадолго уединимся. Вы не возражаете, Виктор Андреевич?
— Все было очень вкусно, — поблагодарил я Клару Демидовну, не покривив душой.
Никорук привел меня в свой дачный кабинет — стол, кресло, книжные полки, мягкий диванчик. Пахнет березовой корой. Прохладно, тихо.
Директор усадил меня в кресло, покопался на полках и достал альбом с фотографиями в кожаном переплете.
— Полюбопытствуйте, — подал мне.
«Час от часу не легче!» — подумал я. В комнате стало душно от наших раскаленных солнцем тел. Никорук открыл форточку. «Ну ладно, — подумал я. — Будем смотреть фотографии».
Федор Николаевич стоял у меня за спиной и давал пояснения. Оказалось, что в альбом собраны снимки, касающиеся исключительно истории предприятия. На первых страницах — пустырь, времянки, группы рабочих с кирками и прочими основными инструментами тех времен. Загорелые, смеющиеся люди. Котлован под основное здание. На пятой странице впервые появился Никорук — трое молодых людей стоят обнявшись и с деревянным вниманием пялятся в объектив. Федор Николаевич посередине — в парусиновых брюках, на голове фуражка, до пояса обнажен. Тело — мускулы и ребра.
Дальше пошли фотографии митингов, собраний. Везде на трибуне — Никорук. От снимка к снимку директор все явственнее приобретает свой сегодняшний облик. Он уже не смотрит в объектив с любопытством неофита. Строгие костюмы, оркестры. Ликующая толпа. Никорук с восторженной детской гримасой разрезает ленточку у входа в какое–то новое здание. Фотограф ухитрился так щелкнуть, что ножницы получились больше руки — маленький крокодил тянется пастью к тоненькой веревочке.
Наконец последние фотографии. Опять митинги. На одном из снимков я узнал Перегудова. Группа людей на фоне стены, перехлестнутой полотнищем с лолунгом: «Пятилетке качества — рабочую гарантию!» На шаг впереди всех Никорук сегодняшний, с белыми бровями.
Все. Обложка. Размягченный, наэлектризованный воспоминаниями, Никорук опускается на диван, откидывается на спинку, смотрит на меня, кажется, повлажневшими глазами. Что там — кажется. Слезы, слезы блестят на ресницах директора. И он их не скрывает, не прячет, не стыдится.
— Этого не спишешь! — сказал Никорук. — Что бы дальше ни случилось — с нами, с вами, с нашими детьми, — это было, было.
Никорук заговорил негромко, доверительно, и я в такт его словам начал понимать, что прямого разговора, который все прояснит, которого так жаждала моя душа, не будет.
— Какие были люди, — говорил Федор Николаевич, улыбаясь с милой застенчивостью ветерана. — Прекрасное время. Столько в него уместилось. Я знаю, много и обид накопилось у моих сверстников, вы, молодежь, о них и не подозреваете. Но я благодарен своему веку. Это он дал нам всем возможность прожить в одну жизнь сотни полнокровных жизней. Столько свершить. Мы жили с такой энергией и страстью, как не жили до нас. Вся Россия так жила — от первых пятилеток, от Октября, до нынешних дней. Позвольте одно наблюдение, Виктор Андреевич. Раньше поколения сменяли друг друга через значительно большие сроки, спокойно, последовательно. А теперь что ни год, ну, три года — новое поколение, иные люди, свежие идеи. Да-с. Даже моя дочь Маша и ее брат родной Сережа — он старше на четыре года — это совсем разные поколения. И это же прекрасно, прекрасно! Время неслыханных скоростей и удивительных превращений. Дух захватывает… Надо уметь услышать, удержаться, идти в ногу. На минуту задремал, зазевался, почил на лаврах — и уже отстал, уже не наверстаешь. Страшно и хорошо. Заметьте, те, кто обижен, кто недоволен, — это все отставшие, зазевавшиеся. Вам неинтересны мои рассуждения?
— Что вы, что вы, Федор Николаевич! — сказал я, встряхнувшись. — Можно закурить?
— Пожалуйста, вот пепельница. А ну–ка и я затянусь табачком. Надеюсь, не помру от одной сигареты.
Скосив глаза на часы, я увидел, что стрелки приближаются к четырем. Директор затянулся глубоко и затушил сигарету, сдавив огонь подушечками большого и указательного пальцев. И не обжегся.
— Нет уж, видно, откурил свое куряка! — он засмеялся, приглашая и меня поиронизировать над его старческой немощью. — Да-а, Виктор Андреевич, время, время, время. Кого хочешь берет за грудки. Оглянешься, бывает, назад: иных уж нет, а те далече. Да и самого себя прежнего не сразу угадаешь… Поверите ли, лет десять тому вызвали меня на ковер к самому… Что–то там какой–то прорыв у нас образовался, уж не помню. Но разнос, да, разнос, мне был страшнейший. Как обычно — не положить бы вам билет на стол, не предстать бы вам перед судом, — весь набор. А я, прежний–то, десятилетней давности, битый и катаный, затрясся весь от обиды и ему кричу: а кто вы такой, кричу, чтобы меня пугать! Вы кто — народ? Это я–то, смирный и добродушный, самый покладистый из директоров. И он опешил, а, опешив, вскорости и утих. Бурю пронесло — сколько их над моей головой проносило, не счесть. А я цел и относительно невредим…