Евгений Евтушенко - Ардабиола (сборник)
— Ну и что, разве вы от этого станете хуже? Если бы Пушкина не печатали, я бы его все равно любила.
Однажды космонавт приехал к ней в экспедицию под Калугу, где снимался фильм про татарское нашествие. Вместо цветов привез копченой колбасы. Рядом с шоссе, по которому проносились громыхающие грузовики с кирпичом и провисающими трубами, на лугу гарцевали калужские милиционеры, переодетые татарскими завоевателями, молодцевато одергивая кольчуги, сквозь которые, казалось, вот-вот проступят значки ГТО. Девушка-гримерша наносила своей нежной кисточкой кровавые ссадины на лбы босых русских пленников, один из которых, пока не включили кинокамеры, курил «Мальборо», выпускаемое, по американской лицензии, в Москве. Космонавт пытался подойти к гримерше со своей колбасой, застенчиво спрятанной в целлофановой сумке с эмблемой «Олимпиада-80», как вдруг его решительно схватили за плечи две толстые руки, густо обсыпанные рыжим волосом.
— Какое русское лицо… Немедленно на грим…
Даже не спрашивая его согласия, космонавта немедленно перехватили другие руки, ласково и беспощадно раздели, облачили в царапающие мешковатые рубаху и порты, надели на голову седой парик, на шею — деревянное ярмо, на босые ноги — кандалы, а руки прикрутили веревкой к рукам других пленников. Кисточка с киноварью несколько раз ткнулась в его лицо, но гримерша его даже не узнала, настолько много сегодня у нее было «кровавой» работы. А когда раздался рык режиссера: «Мотор! Начали!» — и толпа пленников потянула за собой космонавта, и по-взаправдашнему больно стало рукам, стянутым веревками, и по-взаправдашнему больно ногам, стиснутым кандалами, и по-взаправдашнему больно спине, ибо по ней ото всей души хлестнула витая татарская плеть вошедшего в роль калужского милиционера, — с космонавтом вдруг случилось нечто, доселе никогда не испытанное. Он забыл, что это кино, и ему показалось, что он, родившийся в другом времени, идет по залитой кровью русской земле, которая только-только становится Русью, и что все еще впереди — и Куликово поле, и Петр Первый, и Пушкин, и Циолковский, и Гагарин… Гримерша узнала его только тогда, когда смывала с него ацетоном ссадины и шрамы, снимала парик, и под ее маленькими руками, словно создаваемое заново ею самой, проступило его лицо, которое она уже любила.
— Ты? — прошептала она пораженно.
— Я… — смущенно ответил космонавт. — А я тебе колбасы привез…
Потом на его «жигуленке» они поехали в Оптину Пустынь, где Достоевский писал «Братьев Карамазовых», и среди разора и запустения нашли могилу старца Зосимы. Местонахождение могилы можно было определить только по скромным, неизвестно кем принесенным цветам в стеклянных банках из-под маринованных огурцов и в кефирных бутылках. Могильная плита, как рассказал космонавту местный старичок, была снята и валялась где-то в складе. Космонавт горько подумал, что если сдавать в склад историю, то на чем же вырастет будущее? И ему вдруг захотелось детей, которым бы он никогда не позволил забыть ни Куликово поле, ни старца Зосиму. И он не просто захотел детей, а детей именно от этой маленькой русской девочки, прижавшейся к нему под деревьями, когда-то дававшими свою тень Достоевскому, от этой русской девочки, стершей с него киношную кровь и всегда готовой стереть ее, если она будет настоящей.
Он взял ее с собой в Сибирь, на смотрины к дяде. Дядя оценил ее глазом-алмазом, хотя на ней не было очков. Дядя научил ее швыряться голубями в облака, плясать «цыганочку» и угрожающе требовал детей:
— Вынь да положь мне трех землепроходцев!
Лично расстилал свой медвежий тулуп на сеновале, навораживал беременность бродяжьей тарабарщиной. Подарил волшебную кедровую шишку: как начнут ссориться, надо каждому съесть по орешку — сразу пройдет. Неожиданно заплакал, сказал, что он подлец перед собственной женой, и, если племяш будет брать с него пример в семейной жизни, он, дядя, его отдубасит при всем честном народе. Поклялся забыть «Райсберкассу»… Дядя… Станция Зима…
И вдруг — космос… Непредставимо. А когда-то было еще непредставимей. В космическом корабле была только одна книжка: тоненькая пожелтевшая брошюра Циолковского «Горе и гений», изданная в Калуге в 1916 году на средства автора. Уж она-то имела полное право оказаться в космосе. Космонавт, передав данные о полете на Землю, наудачу раскрыл ее. «Ясно, что не очень-то легко найти гения, и нет ничего удивительного в том, что мы его не видим, хотя он и был. Вы скажете, что он сам должен проявить себя, выплыть на свет Божий, показать себя людям великими делами. Правда, это иногда возможно, но не всегда. История учит нас, сколько гениев было не оценено и погублено в зачатке ограниченностью окружающих…»
Нескладный бородач в черной крылатке с застежками-львами, шлепавший по калужским лужам, в которых тонули казавшиеся недостижимыми звезды. Сколько раз были правы те, кто считался чудаком, блаженным. Они в результате и оказались народом.
Космонавт задумался над словом «народ». Слово изрядно замусоленное, затертое, столько раз употребляемое всуе, а все-таки могучее. Слово это нельзя слишком часто говорить — его надо думать. Отделенный сейчас от своего народа таким огромным преодоленным пространством, космонавт, может быть, как никогда раньше, почувствовал себя частью этого народа, словно был запущен в космос на невидимой ниточке, выдернутой из хоругви на Куликовом поле, освященной Сергием Радонежским, или из паруса первого петровского ботика, или из флага над рейхстагом. Разъединенные по своим избам, баракам, коммунальным кухням, кооперативным квартирам с «глазками», встроенными в двери, люди иногда забывают, что они — народ и что есть историческая ниточка, связывающая их из раздробленности, оторванности, отчужденности в единое целое. Народу надо понимать, что он — народ. Напоминает война, но цена за такое напоминание слишком дорогая. Литература напоминает. Космонавт подумал о том, что писатели недооценивают свою профессию. Вместе с ним в космос без всяких анкет и характеристик незапланированно летели братья Карамазовы. Неожиданно попавший в космический корабль Пьер Безухов, растерянно протирая очки, выронил их, но они не упали, а поплыли, покачивая дужками в невесомости. К иллюминатору прижалась поддразнивающими глазами булгаковская Маргарита, светясь в космосе фосфоресцирующим телом. Когда смотришь из космоса сразу на все страны, где нет ни одного знакомого, то вдруг оказывается, что знакомые у тебя там есть. Это писатели. Как и станцию Зима, из космоса не разглядеть деревушку Макондо, но знаешь, что она существует где-то там, притулившаяся на краю Латинской Америки. А Габриэлю Гарсиа Маркесу и не догадаться, что его полковник Аурелиано Буэндиа сейчас ввалился в космический корабль вместе с москитами, облепившими его небритое лицо, выдернул саблю из ножен, собираясь кого-то рубить, но сабля, утратившая вес, растерянно заколыхалась, выпала из разжавшейся руки и поплыла, загрустив, а может быть, обрадовавшись собственной ненужности. Литература и есть напоминание народу о том, что он — народ, человечеству, что оно — человечество. Именно писатели добились того, чего не смогла добиться медицина: они победили фатальность исчезновения. Их герои, жившие давным-давно, навсегда в составе народа, и смерть ничего не может с ними поделать. В России и сам народ во многом создан писателем — Пушкиным. А если в нас и есть что-то плохое, то виноват в этом не Пушкин.
Космонавт подумал о том, что, если бы у него была возможность воскресить, по федоровской книге, хотя бы одного человека, он воскресил бы Пушкина. Правда, получилось бы нечто странное… Пушкин, выступающий по телевизору? Пушкин на хоккейном матче? Пушкин в очереди на «ТО-1», заискивающе пытающийся всунуть ключи от своего «жигуленка», а заодно и десятку в мохнатую руку надменного владыки автосервиса? Пушкин в президиуме съезда Союза писателей, полускрытый мощной спиной автора рифмы «веревка — студентка»? В чем-то Пушкин немедленно оказался бы беззащитным, наивным, как ребенок, и безграмотным по сравнению с каждым школьником. Он удивлялся бы даже паровозу, а не то что самолету или космическому кораблю. И все-таки Пушкин выше любого кибернетика. Значит, только одно знание не делает человека лучше?
Циолковский здорово сказал: «Все наши знания — прошлые, настоящие и будущие — ничто по сравнению с тем, что мы никогда не будем знать». Это не печально. Это прекрасно. Когда есть бесконечность непостижимого, то и у самого знания есть надежда на бесконечность. У человека тоже есть такая надежда, потому что человек — это знание, которое познает само себя. Высший разум вселенной не есть нечто отдельное от человека. Человек — его часть. Возможно, даже главная. Космонавт подумал: «Может быть, я и есть тот единственный ангел, который летит по небу полуночи? Это же страшно…» Значит, если мы глупеем, то глупеет и высший разум… Знание само по себе может быть и бессердечным. Есть нечто выше бесконечности знания — это бесконечность сердца…