Вадим Шефнер - Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде
…По мере удаления от Рамушева мой страх перед дворянским погромом рассасывается. Тем более я знаю и конкретную причину нашего отъезда: у матери последнее время были нелады с заведующей детдомом, та к ней придиралась. Нет, все обстоит не так уж плохо. Сквозь тучи проглянуло осеннее солнце, дорога под ногами мягкая, чуть влажная – не скользкая. Возница неторопливо рассказывает матери о том, что в позапрошлом году в здешних местах ждали конца света из-за хвостатой звезды; боялись, что она «хвост до земли спустит и всех на тот свет выметет», – однако обошлось. Я шагаю за повозкой, вспоминаю детдом, Лелю. Я еще не знаю, что Лелю больше никогда не увижу, что с детскими домами для меня навсегда покончено, что я снова стал «вольной жабой».
В Старой Руссе мы поначалу остановились у Лобойковой, но пробыли там недолго, теперь это жилье чем-то не устраивало мать. Оттуда перебрались на какую-то окраинную улочку, где жила знакомая Зои Арсеньевны, Людмила Викторовна, худощавая пожилая женщина с настороженным взглядом. Ее деревянный домик состоял из трех комнат, но вход в одну из них был со стороны прихожей заколочен досками; хозяйка сказала, что там провалился потолок. На одной из досок с гвоздика свисала на вылинявшей лиловой ленточке иконка; под иконкой, пришпиленные канцелярскими кнопками крест-накрест, белели два птичьих пера. Что это означало, не знаю; мать тоже не знала, а у Людмилы Викторовны спросить объяснения я так и не решился.
Окно той нежилой комнаты выходило во дворик, где стоял покосившийся дровяной сарай, всегда открытый. Однажды, натаскав из сарая поленьев и сделав из них приступочку, я заглянул в это окно. Сквозь давно немытые стекла в комнату струился пепельно-серый свет. Стояла совершенно голая, без матраса и сенника, железная кровать, а возле нее – помятый ночной горшок, весь в черных пятнах из-за отбитой эмали; со стен свисали лохмотья обоев, доски пола вспучились от сырости. Все бы это ничего, но меня вот что поразило: в единственной двери комнаты торчал ключ; я решил, что она заперта изнутри. Как можно запереть изнутри пустую комнату? Кто мог это сделать? Надо думать, все объяснялось проще простого: ключ, очевидно, только торчал в замочной скважине, дверь заперта не была, ведь достаточно и того, что со стороны прихожей ее забили досками. Но тогда этот вопрос долго волновал меня. И до сих пор, когда мне в жизни встречается что-то необъясненное или необъяснимое, я говорю себе: вот пустая комната, запертая изнутри.
Нам Людмила Викторовна отвела просторную комнату с необходимой мебелью. На всех вещах, на всем, что стояло, лежало и висело в этом доме покоился слой пыли и грязи – старый, въевшийся, неотмываемый. Даже с икон (а их много было) свисала паутина; впрочем, несмотря на обилие образов, я ни разу не видел, чтобы хозяйка подняла к ним глаза или перекрестилась, да и в разговоре она никогда не поминала бога. Людмила Викторовна была все время погружена в какие-то особые думы, разговаривала мало. Охотнее всего она беседовала со своим котом Шуриком. Она называла его всякими нежными именами, а он в ответ мурлыкал. Когда мать договаривалась с хозяйкой насчет жилья, та поставила твердым условием, чтобы Шурика никто не обижал. Я и не обижал его – не из-за этой договоренности, а просто потому, что люблю животных, а кошек – в особенности. Котище был толстый, ленивый, добрый, он быстро привык ко мне; хозяйка, видя это, тоже преисполнилась ко мне благоволения, стала ласково звать меня Вадюшей. Однажды, в отсутствие матери, она принесла мне в комнату мисочку с молоком; мы с сестрой его выпили, оно было куда вкуснее «обрата», снятого молока, которое мать из-за его дешевизны где-то покупала. Меня немножко удивило, что мисочка похожа на ту, из которой кормится Шурик, но я решил, что у хозяйки две таких посудинки. Однако в следующий раз, когда я находился в хозяйкиной комнате, она взяла с пола мисочку, из которой сытый Шурик недолакал молоко, долила туда еще и подала мне: «Пей, пей, Вадюша». Мне стало муторно, от угощения я отказался. Тогда Людмила Викторовна сказала мне, что нечего строить из себя фон барона, не те нынче времена. Далее она стала мне объяснять, что, если собака случайно забежит в церковь, храм надо или навсегда закрыть, или святить заново, ибо собака – животное нечистое; кошка же может жить в церкви даже за святыми вратами, потому что кошка – животное чистое; а в Древнем Египте кошки считались священными существами, выше людей, – так что Шурика можно считать святым, тем более по сравнению с нынешней молодежью. Но и после святого кота пить молоко я не мог, и тогда Людмила Викторовна выпила его сама, а мне велела удалиться; голос при этом у нее был не сердитый, но в нем чувствовались огорчение и обида. Матери об этом случае я ничего не сказал, зато о другом счел нужным ей доложить.
Однажды, когда мать была в городе, Людмила Викторовна срочно позвала меня к себе, усадила в рваное кресло, сама уселась напротив и велела смотреть ей в глаза. Затем она спросила:
– Вадюша, признайся, ты мог бы отравить меня за большие-большие деньги?
Мне бы сразу ответить ей, что нет, ни за какие богатства я не покушусь на ее жизнь, но, ошеломленный серьезностью и внезапностью вопроса, я погрузился в какие-то глупые размышления. В то время «лимоны» (обесцененные миллионы рублей) уже выходили из обращения, уже появились червонцы, и я стал думать, о каких же именно больших деньгах говорит эта женщина. Не успел я продумать ответ, как она с грустью в голосе приказала мне идти обратно. Когда об этом эпизоде я рассказал матери, та объяснила мне, что у Людмилы Викторовны «пунктик», она всем задает такой вопрос.
Быть может, то, что хозяйка наша оказалась, как теперь говорится, немного «с приветом», толкнуло мать на поиски нового пристанища; а быть может, этому способствовало и обилие клопов и блох в жилище Людмилы Викторовны. В детдоме многие мучились чесоткой (и я в том числе), всякими лишаями, однако клопов и блох там вывели почти начисто; здесь же эти насекомые кишмя кишели, и мы все ходили искусанные. Правда, тогда эти твари водились во всех почти частных домах, разница была только в количестве; но у Людмилы Викторовны их развелось сверхмного. Бороться с этой нечистью в те годы умели только при помощи керосина, а стоил он дорого, да и не всегда имелся в продаже.
Людям, вспоминающим свое прошлое, свойственно видеть его красивее, чем оно было в действительности. Но иногда надо и одернуть себя. Да, из детства своего я вынес немало светлых воспоминаний; да, оно было интересным. Но если сейчас меня, нынешнего, впихнуть в мое прошлое (с возможностью в любое время вернуться в настоящее) – то вскоре я выскочу из своего былого как ошпаренный и, с отвращением отряхивая с себя вшей, блох и клопов, побегу в кожный диспансер лечиться от чесотки. Дворец минувшего, который мы воздвигаем в своей памяти, издали может быть очень красив, а в его щелях гнездится немало всякой пакости.
В те годы на многих окнах старорусских домов белели бумажные квадратики, означавшие, что здесь можно снять комнату. Мы переселились к сапожнику Ведерникову, в покосившийся бревенчатый дом; он чем-то напоминал избу, тем более что в одной из комнат стояла русская печь, похожая на деревенскую. За домом раскинулся огород, сбегавший под изволок к речке Малашке; ко дню нашего переезда гряды уже опустели, и я иногда бродил там, выискивая в земле осколки цветных стеклышек, которых там почему-то было довольно много. Найдя стеклышко, я плевал на него, отирал рукавом с него землю и смотрел сквозь него на свет; сквозь синий осколок мир виделся удивительно мрачным, казалось, вот-вот произойдет что-то страшное – может быть, конец света наступит; сквозь оранжевое стеклышко все вокруг становилось нарядным, праздничным.
Из окна нашей комнаты открывался вид прямо на Никольскую церковь, она возвышалась по другую сторону улицы; в дни церковных служб стекла позвякивали от близкого колокольного звона. Жена сапожника (имени ее не помню) гордилась тем, что их жилье расположено так близко от храма, – «чем ближе к церкви, тем святее», но особым религиозным рвением не отличалась и на богослужения ходила редко, так же как и ее муж.
Имени-отчества Ведерникова я тоже не помню. Это был низкорослый сутуловатый человек с бледным, серьезным и добрым лицом. Работал он «от себя», то есть на дому, в теплом чуланчике, примыкавшем к кухне. Я часто заходил к нему в закуток, садился на пустой ящик и смотрел, как Ведерников, сидя на «Липке», подшивает валенки или чинит чьи-то штиблеты. Держа губами множество деревянных гвоздиков, он молниеносными движениями левой руки выдергивал их изо рта и забивал в подошву. В чулане пахло варом (для сученья дратвы), да и во всем доме тоже, и повсюду валялись деревянные гвоздочки. Ведерников охотно разговаривал со мной (он мог это делать, как чревовещатель, не разжимая губ). Он жаловался, что его сын не захотел учиться у него ремеслу, и советовал мне стать сапожником – всегда будет верный кусок хлеба.