Василий Росляков - Витенька
— Витек, ты помнишь, как ходили мы к Вечному огню?
— Ну, помню, я же говорил, что помню.
Борис Михайлович хотел опереться на тот час, призвать его на помощь и все допытывался у Витька, помнит ли он и может ли он вернуться туда хотя бы в своей памяти.
— А почему, — обиделся Борис Михайлович, — почему ты говоришь с раздражением?
— Я уже сказал, но ты чего-то еще хочешь от меня. Чтобы я ахал — ах, ах? Не могу я ахать…
После этого дневничка не получался разговор с сыном. Никак не получался. Вроде все наладилось тогда, в тот вечер. «Ну, так же, Витек, так?» Витек одними губами, без голоса сказал: «Так». — «Ну, спи, спокойной ночи. Свет потушить?» — «Потуши». Витек вздохнул, хорошо, спасительно, тяжко. Вроде поняли друг друга, сняли с души тяжесть, а вот разговора с тех пор не получается.
Сегодня было воскресенье. За окном стоял пушистый морозный денек. Весь двор, деревья, густо вымахавшие в последние годы, — все было покрыто легким сыпучим снегом, ветки и провода опушены инеем. Дети в теплых шубках катались с ледяной горы, возились с собачонкой, отвечавшей на детские крики радостным глупеньким лаем. Катерина ушла по магазинам, Борис Михайлович стоял у окна, смотрел во двор, на белый-белый снег, на детей, на собачонку, на этот радостный день русской зимы, теперь уже редкой в этом огромном городе, где борются с ней день и ночь с помощью совершенной многочисленной техники, которой вооружено коммунальное хозяйство Москвы.
Во дворе еще не успели тронуть ее, русскую зиму, не успели нарушить ее чистоту, и Борис Михайлович радовался из окна, из теплой и тихой квартиры. По радио говорили и пели что-то о гражданской войне. Голос звучал задушевно и трогательно, и песни звучали задушевно и трогательно. Борис Михайлович все больше и больше переключал внимание на эти песни, и в конце концов радио захватило его полностью, он присел в круглое креслице и стал слушать. Та война была уже далеко, была далеко за последней войной, Великой Отечественной, и, чем дальше уходила она, далекая гражданская, тем сильнее трогала душу современного человека России.
И останутся, как в сказке,
Как манящие огни,
Штурмовые ночи Спасска,
Волочаевские дни…
Нет, как ни говори, а все-таки там осталось что-то святое, навсегда потерянное, не потерянное, конечно, оно живет в памяти, будет жить вечно. Прошлая война, которую сам прошел Борис Михайлович, не так жила в памяти, как та, гражданская. Та похожа была на сказку, действительно как в сказке, от которой хочется зареветь порой, залиться слезами.
Мы красная кавалерия и про нас
Былинники речистые ведут рассказ
О том, как в мочи ясные…
Все там… «И комиссары в пыльных шлемах…» Умница, молодец какой, Лелька принесла. «Мы красная кавалерия…», «И комиссары в пыльных шлемах…» Все там.
И вдруг высокий детский голос одиноко запел про Орленка. Орленок, Орленок… А когда дошел до этих слов —
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет… —
затряслись жирные покатые плечи Бориса Михайловича, грудь затряслась, заплакал Борис Михайлович. И вошел Витенька.
— Рубль дай, пожалуйста, — сказал он с порога.
Отец кулаками размазал слезы и показал на свободное кресло.
Витек понял отца, присел и стал дослушивать Орленка. Когда мальчишеский голос допел до конца, Борис Михайлович попросил выключить радио.
— Тебе сколько, Витек?
— Чего сколько?
— Лет сколько?
— Ну, шестнадцать.
— Вот и ему было шестнадцать. Ты слышал? — Отец вздохнул глубоко, освобождаясь от стеснения и сумятицы в грудной клетке. — Стал плакать, вот.
Витек промолчал. Он чувствовал себя неловко рядом с раскисшим отцом, он собирался ехать по своим делам, хотел попросить рубль, и ему было неловко. Вообще эти рубли всегда тяжко и неловко просить, а в такую минуту тем более. Витек молчал.
— Ну что?
— Что?
— Какой-то ты, сыночек мой, какой-то, не пойму я… Тебя что же, не трогает это?
— Почему?
— Да вот сидишь…
— А что же я должен делать? Как ты, плакать?
— Хотя бы.
— Ты не поймешь меня.
— А ты попробуй, может, и пойму. Что-то мало мы разговариваем.
— О чем разговаривать?
— Вот об этом хотя бы, об Орленке.
Витек уже не вскидывал челку, полтора года подергал головой и перестал теперь, вырос уже, он сидел и смотрел на отца и думал, стоит ли разводить баланду, все равно ведь ни до чего не договоримся, только хуже будет.
— Ну вот об Орленке. Тебе ведь тоже шестнадцать, — снова повторил отец.
— Один человек взял другого, повел расстреливать, — спокойно сказал Витек. — Какое он имеет право? Это же скотство, это гнусно. А ты плачешь, умиляешься, мне это противно.
— Постой, постой. Чем я умиляюсь?
— А тем, что один человек убивает другого.
— Да ведь это белые расстреливают, беляки, сволочи, враги наши, расстреливают мальчика, героя, твоего ровесника.
— А кто им дал право убивать человека, мальчика? Это свинство.
— Правильно, сынок, верно, конечно, свинство.
— Но мальчик этот тоже убивал?
Борис Михайлович задержал дыхание, он ужаснулся, как глубоко зашли Витенькины заблуждения. Он не знал, что сказать, так много в этой голове путаницы, чужих мыслей. Сразу невозможно даже разобраться, с чего же начинать, как же он упустил Витька, ведь Катерина правильно говорила: надо общаться с сыном, надо быть ближе к нему, влиять на него, правильно говорила. Но как влиять, как разговаривать? Что же он говорит? Значит, и фашистов нельзя убивать? Так, что ли? Но спросить об этом боялся, потому что боялся услышать ответ. И тогда вспомнил и решил опереться на тот час.
— Ты помнишь, Витек, как у Вечного огня стояли?
— Помню. Ну и что?
— Как что?
— Тогда не спрашивай. Сам спрашивает…
Замолчали оба. Сидели и молчали. Витек думал, что рубля теперь не получит, а Борис Михайлович растерянно искал, когда же все это случилось? Когда и, главное, где набрался он этой гадости? Как они с Катериной не заметили, оба пропустили момент? Вот же сидели на диване, стишок читали, плакали, а потом перед Вечным огнем… ведь было все, было, за руку держался, клятву повторял, врет…
Борис Михайлович почувствовал полное бессилие. Что же делать? Куда он растет?..
— Ты просил рубль, в пальто возьми, в кармане.
Витек встал, раскладываясь по частям, выпрямился неловко и неловко вышел.
28Катерина опять повторила то же самое: виноват, мол, сам, твой сын, ты и виноват. Он тебе еще не такого наговорит. Ты же не бываешь с ним, дрыхнешь возле телевизора, прошлись бы вместе вечером, поговорили, на завод бы сводил, а то как пришел, набил живот — и к телевизору или в постель.
— Ты тоже мать, тоже могла бы, он и твой сын, не сваливай на одного, ты даже постель не научила убирать за самим собой, неряхой растет, поэтому и в голове черт знает что.
Господи, знала сама все Катерина. Не любит она говорить об этом, но Витек у нее из головы ни на минуту не выходит, как зубная боль, болит днем и ночью. И не школа, не «сермяжные газеты» и не разговоры с отцом, другое болит, чужой стал Витек, вот что. Раньше только находило на него, накатывало, теперь всегда чужой, всегда молчит. Понимает, что чужой, вроде даже вину свою понимает, но к матери, к отцу не может по-прежнему, видно же — через силу разговаривает, видно, что неприятны ему отец с матерью, а переломить себя не может и старается откупиться послушанием, о чем хочешь попроси, все сделает, на край света, на край Москвы съездит, привези, мол, то-то или то-то, пустяк какой-нибудь, съездит, привезет, вроде даже с большой охотой, но молча, сделал, отвернулся, ушел. Ровный стал со всеми, с бабкой, с Лелькой, когда приезжает, с отцом, с матерью — со всеми ровный и чужой. Ни голоса не повысит, не обидится, не рассердится, научился управляться с собой, всегда ровный и замкнутый, чужой. Вместе находиться ему тяжко с домашними, старается без них быть, в деревню к деду перестал ездить, не помогают уговоры. «Витек, поедем, каникулы у тебя, давай вместе к деду». — «Нет». — «Почему?» — «Нечего там делать, если я нужен, помочь что, я поеду». Нужен, конечно, надо отвезти то-то или то-то, специально придумает что-нибудь Катерина. Хорошо. Приехали, помог от автобуса поднести что-то. Здравствуй, Витенька! Здравствуй, внучек, вырос какой и так далее. Стол накрывают, праздник у деда с бабкой. Витек вроде тоже собирается к столу, и родители радуются, вот приехал все-таки, с малых лет рос тут, все родное для него, может быть, отойдет тут, отмякнет. И вдруг: «Я поеду, мама». — «Куда, Витек?» — «Домой». — «Ты хоть за стол сядь, посиди с нами». Плечом поведет: «Нет, поеду». И ушел. Уехал. Бабка с дедом переглянутся и замолчат.