Виктор Конецкий - Том 4. Начало конца комедии
Судно как породистая лошадь — нет для него ничего более невозможного, нежели стоять на одном месте: вечно его куда-нибудь тянет или ведет.
Конечно, лет десять назад, когда еще не развелось на свете такого безумного количества буксиров, лоцманов, швартовщиков, диспетчеров и подруливающих устройств, мы бы спокойненько сунулись носом в первое попавшееся местечко, матросики съехали бы на земную твердь по концу от кранца, сами приняли веревки, и мы бы великолепно ошвартовались при помощи обыкновенного брашпиля и лебедки. Но нынче, когда тебя за нос и корму тащат буксиры и весь ты опутан всякими местными портовыми правилами, наставлениями, предупреждениями, а матросики твои едва ползают по палубе в касках, как провинциальные пожарники в понедельник, ты вполне готов впасть в панику, если шваровщики опоздали.
Не успели мы застопорить машины, как затрезвонил телефон. Старший механик возмущенно поинтересовался тем, сколько еще времени мы собираемся держать его «на стопе», у него остывают двигатели, а его двигатели — не примус, и он или совсем будет вынужден их заглушить, или пускай мы даем ход — хоть взад, хоть вперед, но ему их надо крутить…
Господи, прости и помилуй! Чем совершеннее и мощнее делаются дизеля, тем ужаснее плавать. Уже не дизеля существуют нынче для судна, а судно для них. И ты уже, например, не о безопасности судовождения думаешь, а о том, как бы не забыть предупредить механика о переходе на легкое топливо, или о маневренном режиме, или еще черт знает о чем. Так доярки мучаются с породистой коровой, когда не корова существует для колхозников, а колхозники мычат и телятся для этой породистой коровы.
Я ничего не стал объяснять механику — просто шмякнул телефонную трубку обратно в захваты аппарата.
— Вон вроде братья-славяне стоят, — сказал чиф, поднимая бинокль. — «Чернигород». Рудовоз.
Я понял его идею. И сказал лоцману, что мы попробуем связаться с соотечественниками и попросим их послать людей на причал.
Было 03.50. Самая ночь, самый сон. И все вокруг спало — в Антверпенском порту ночью не работают. Только ветер, черт бы его побрал, не спал. Он давил нам в левый борт. А мы были в полугрузу, и давить ветру было не на что. Вероятно, площадь парусности у нас была как у чайных клиперов, со всеми их топселями и лиселями.
Буксирчики осторожно и аккуратно сдали назад — поближе к «Чернигороду». Он стоял во втором хавендоке кормой на выход. Огромная кормовая надстройка рудовоза была залита светом. Он был еще крупнее нашего «Обнинска».
— Давайте, Степан Иванович, включите палубную трансляцию и поорите, — сказал я старпому. Он был болезненный мужчина, но глотку имел иерихонскую.
— А может, вы сами? — застеснялся старпом. Ну, то что он болезненный был мужчина — тут ничего не поделаешь — таково все наше поколение, и я сам далеко не Юрий Власов. Но вот стыдливость или, вернее, стеснительность была у Степана Ивановича не по времени. Не было у него вовсе пробивной силы и пронырливости. Сунуть нужному человеку заграничную тряпку или даже обыкновенную бутылку в пароходских шхерах, чтобы получить какой-нибудь дефицит для судна, или ускорить ремонт, или выписать прибор — тут старпом пасовал решительно и безнадежно. «Не могу, Ник! Не способен! Не умею такими делами заниматься!» — как-то сказал он, когда мы выпивали у меня дома по-холостяцки и без чинов. (Мы были почти одногодками.) И он по пьянке назвал меня «Ник». Почему-то на судне дали мне такую подпольную кличку, хотя она не имеет никакого отношения к моему имени и отчеству. «Не могу, Ник! Не способен! Не будет у нас хороших ковровых дорожек! Не надейся, Ник, и не жди!»
Во всех остальных вопросах я за его спиной чувствовал себя как бомбардировщик за истребителем сопровождения.
— Ты только разбуди их там, а остальное уж мое дело, — сказал я.
И его баритон загремел камнепадом над черными снами застывших в гавани судов: «На „Чернигороде“! Вахтенный у трапа! Попросите вахтенного штурмана срочно подняться на мостик!!!» — он повторил это три раза. И к концу процедуры уже захотелось забить чопы во все палубные динамики — так рвалась и растрескивалась европейская ночь над напором Степана Ивановича Балалайкина.
Вероятно, наша буфетчица не ложилась, подремывала где-нибудь на диванчике в кают-компании, потому что после вопля старшего помощника капитана появилась на мостике и спросила, не надо ли подогреть кофе.
— Чего не спишь? — спросил я. — Подогреть мы и сами сможем.
— Бутерброды никто и не поел, — сказала буфетчица, осмотревшись в темноте рубки. — Засохли все. Новые сделать?
— Не надо. Приплыли уже, — сказал Степан Иванович, опять несколько опережая, как потом выяснилось, события. — Святая ты у нас вумен!
— Обзываются! — пожаловалась мне Людмила сварливым и полуплачущим голосом. И я подумал, что действительно наша Людмила святая женщина, но, как и все святые женщины, порядочная ведьма. Ее доброта и заботливость плаксивы. Правда, причины для плаксивости у нее были — сын, вернувшись из армии, сильно запил. В этот рейс идти она не хотела, специально потеряла служебное удостоверение, не сделала прививок, но в кадрах сидят не плаксивые ребята, и в моря они ее нормально выпихнули.
Сколько времени надо вахтенному штурману, чтобы проснуться от звонка вахтенного матроса, чертыхнуться, вылезти из койки, спуститься на палубу, узнать, что какой-то ошалелый пароход по-русски просит на связь, еще раз чертыхнуться и взлететь на мостик. Минуты три, если парень, согласно уставу, дрыхнет не раздеваясь. Минут пять, если ботинки он все-таки снял, а штаны расстегнул. И неопределенное время, если вахтенный матрос закутался в арктический тулуп и закемарил в тамбучине, подняв (для защиты от крыс и диверсантов) трап до уровня палубы. В этом случае матросика не разбудят иерихонские призывы и задуманная операция сорвется в самом начале.
Паузу Степан Иванович использовал для того, чтобы деликатно объяснить рулевому необходимость стирки рабочего платья. Для этого старпом вынужден был совершить экскурс в неандертальские времена. Он втолковал рулевому, что первобытный человек уцелел среди огромных диких ящеров только благодаря своей вони. Вонь от первобытного человека, по данным современной науки, была так омерзительна и сильна, что огромные, свирепые звери оббегали первобытного нашего предка за тридевять миль, что и сослужило для всех нас определенную пользу. Но то было в неандертальские времена, а…
На крыле мостика «Чернигорода» появилась медлительная тень.
Я взял микрофон и сказал по палубной трансляции: «Дорогой товарищ, беспокоит советский теплоход „Обнинск“. Прошу вас выйти на связь на шестнадцатом канале. Как поняли?»
Фигура на мостике «Чернигорода» подняла над головой правую руку и исчезла в рубке.
Ну что ж, и правила несения вахтенной службы, и вообще морская четкость на рудовозе были отработаны. Да и весь он очень достойно выглядел, хотя возил, вероятно, апатит, а при таком вонючем грузе легко стать неандертальцем.
Лоцман оживился, схватил засохший бутерброд и жадно зачавкал. Видимо, тревожный спазм несколько отпустил его внутренности.
— «Обнинск», я «Чернигород»! Вас слушаю!
— Доброй ночи, «Чернигород»! У нас тут неприятность. Швартовщики запаздывают. Болтаемся, как ромашка в проруби, а ветерок жмет. Большая просьба к вам. Пошлите пару моряков на сто семнадцатый причал. Боюсь, мы тут дров наломаем. Как поняли?
— «Обнинск», я «Чернигород», вас понял. Мои люди ночью отдыхают. Как поняли?
— Ну, одного-то можно и потревожить, дорогой товарищ. И с ним вахтенного пошлите. Пускай только рукавицы не забудут взять. Как поняли?
— Вахтенный существует для того, чтобы стоять у трапа. Людей подниму, если вы им сверхурочные заплатите. Как поняли?
— Да вы из какого пароходства?
— Северного. Еще вопросы будут?
— Поднимите капитана! Это капитан «Обнинска» говорит!
— Капитан отдыхает. Он поздно лег, велел не беспокоить. Связь закрываю.
И все это на глазах бельгийского лоцмана, который понимает по-русски больше, нежели показывает (такое всегда выгодно), а он понимает, иначе почему бы он, лягушатник, пробормотал: «Финита ля комедиа»?..
И все это — с «Чернигорода»! Имя-то какое! — так и гудит колоколами древних русских сторожевых монастырей!..
Я машинально поднял бинокль.
Вахтенный штурманец рудовоза вышел на мостик.
В сильном свете палубных огней его лычки на погончиках вспыхивали бенгальскими звездами, а с козырька форменной фуражки лупил по глазам прямо прожектор. Но он-то, подлец, знал, что долго в открытой атмосфере не задержится — он это твердо знал.
А мои оболтусы — я это, конечно, тоже засек, когда они выскакивали на верхнюю палубу швартоваться, — толком не оделись, рассчитывали на короткую работу, на этакий марш-бросок в береговой гальюн в лондонских доках. Не из абстрактного гуманизма требуют от матросов одеваться по сезону. Просто-напросто шевелятся они в замерзшем состоянии еще хуже.