Виктор Потанин - На вечерней заре
— Казак молодо-о-ой…
Афанасий теперь стоял в полный рост, улыбался. Стало легко, как в детстве.
ЛЕГКАЯ
Говорят, к сорока годам в человеке что-то стихает и успокаивается, и все чувства, желания входят в свои берега. А если разобраться, то много ли сорок лет? Просто жизнь так коротка, быстротечна, что надо ловить свое счастье, пока еще можно, пока в тебе бродит горячая кровь. А если она уже не горячая, если все прошло, миновало — и вот уж рядом печальный закат… Об этом и еще о чем-то длинном, тяжелом думал школьный учитель Валерий Сергеевич и молча курил. Сигарета не успокаивала, да и мешала девочка. Она сидела напротив и смотрела в окно. Глаза были сухие, настойчивые, таили обиду.
— Пойдемте к маме… В последний раз.
Он вздрогнул от ее голоса и распахнул створку. В комнату залетел легкий воздух. Запахло мокрой зеленью, огурцами. Учитель вздохнул глубоко и нахмурился. Потом вспомнил девочку.
— Нина, чего тебе?
— Пойдемте к маме! Я боюсь одна на могилу…
Он поежился, точно от холода, закурил. Струйка дыма казалась голубенькой посреди большой комнаты. Таким же голубым и веселым переливался хрусталь, запертый в гладком дубовом серванте, даже ковры на полу и по стенам тоже оделись в голубое, зеленое — это солнце потревожило их. А учителю снова грустно. И снова в глазах родилось больное и темное, и чем сильнее вглядывался в эту девочку, тем больше делалось этого темного, и он опять сползал, погружался в свою тяжелую думу.
— Пойдемте?! — требует девочка.
— Ну, хорошо.
Он снова курит, вздыхает, а девочка хмурится, молча ждет у двери.
На улице солнечно и свежо. Ветерок какой-то обволакивающий. Он залетает под воротник, под рубашку и скользит, трогает тело, словно бы сам живой. «Эх, какой воздух!» — не может сдержаться учитель и поднимает высоко голову. В такой день хорошо оседлать машину и лететь в дальние леса, перелески, где шевелятся, поскрипывают под листьями белые грибы и синявки, где все дышит тишиной и покоем, и усыпляет, укачивает этот покой. Девочка идет рядом, смотрит под ноги.
Он выбрал самый дальний, окольный путь. Вот уже кончилась улица, и обступили поля. Но учитель свернул направо, в березы. Там, глубоко в лесу, был школьный трудовой лагерь. Там жил его сын — пятиклассник Сергей. Он любил приходить к нему неожиданно, да и сын всегда ждал. Вот и сейчас он решил повидаться. Нина чувствует его хитрость и как-то покорно стихает. Глаза сощурены и смотрят вперед.
Из-за берез показалось солнце, оно повисло так неожиданно, что он вздрогнул. Лучи были прямые и жаркие — опять возвращался зной. От земли, от листьев, от старых сучьев поднимался пар и пропадал в вышине. Влага, пролитая за ночь на эти травы, березы, опять уходила туда, откуда пришла. Девочка кашлянула, призывая к себе.
— Я уеду, а кто мне напишет?
— Я напишу. И мой Сережа напишет. Ты ведь дружишь с Сережей. Вот и пишите…
— А еще?
— Кто-нибудь…
Она обиженно замолчала. Сандалии неслышно опускались в песок, и она точно не шла, а подкрадывалась, и этот легкий шаг его мучил, потому что кого-то напоминал. «Ну, конечно, ходит, как мать…» — вдруг подумал Валерий Сергеевич, и сразу жалость пронзила. Ведь Нинка же теперь сирота, совсем круглая сирота.
— Тебе будет хорошо в детском доме! Да и город большой, театры… Я бы сам пожил в городе.
— Какие театры, — прервала девочка и улыбнулась. Улыбка была тихая: она снова хотела заплакать или в чем-то признаться, и нерешительность эта, видно, томила, мешала дыханью.
— Извините, я перебила.
— Ничего, Нина, ничего…
— Я попрошу…
— Говори, говори, — подбодрил он, а у самого все замерло, затаилось: «Чего опять выдумала, клонит к чему?»
— Я потом… — она замолчала. Учитель обрадовался молчанию и спокойно курил. «Какое тяжелое вышло лето, да кто поможет — никто. Вот уж целый месяц ни тетрадей, ни школы, а все нет желанного отдыха. Да и жена далеко, в Черкассы уехала. Хотела недельку погостить у родителей. Но разве обойдешься неделькой? А была бы рядом — все же горе полегче. Но откуда, за что это горе? За что же?!» — вопрошал он кого-то и нервно покашливал. Березы не шевелились.
— Вы завтра меня повезете?
— Завтра, Нина, не беспокойся.
— Я так… Все равно…
Она шла теперь, как молчаливое осуждение, да и лицо ее было сухое, серьезное, без кровинки лицо. Иногда посматривала на небо, точно бы ждала грозу, непогоду и заранее боялась грозы. А в небе уже шли облака. Они родились внезапно. Из ничего. И медленно потекли над лесом.
Девочка опять подняла глаза, и он усмехнулся.
— Чего там увидела? Запнешься! — он попробовал пошутить и отвлечь ее, но голос вышел мрачный, глухой.
— Не запнусь! — так же мрачно ответила и еще внимательней засмотрела вверх.
Облака были, странные: одни белые, другие темные, иногда два облака сливались в одно, и тогда цвет выходил какой-то серый, белесый, но все равно в этом облаке уже слышался дождь. «Хорошо, что дождь снова, значит, трава подрастет и покосим…» — подумал с облегчением Валерий Сергеевич и усмехнулся сам над собой. За годы жизни в деревне он стал совсем деревенским. Вот и сейчас он подумал вдруг о своей корове, об овцах, которым надо поставить сена, а в засуху разве поставишь? Зато после дождика любая травка пойдет, зарезвится. Может, и разрешат покосить по лесам. Девочка кашлянула, поправила волосы.
— Ну что, запнулась? — опять попробовал пошутить он, но та не поняла шутки, не поддержала.
— Я легкая, не запнусь…
— Какая?
— Легкая, — в голосе — новая досада и боль.
— Легкая, легкая, — он не заметил, что говорит вслух. И уж совсем не заметил, как опять ее вспомнил. «Как они похожи все-таки — мать и дочь! И походкой, и голосом… Ну и что из того — пусть похожи». Но все равно уже мысли эти стали опутывать, обволакивать, и не было сил от них отмахнуться, избавиться, да и зачем. И он совсем сдался на милость им, но все равно, чтоб отвлечься, стал считать деревья. Думал — дойдет, досчитает до ста — и полегчает, исчезнет боль, но вот уже до ста дошел, вот уж больше, а все так же ныла, болела душа. И он совсем, совсем покорился, стал думать о давнем, о прошлом. Но в этом прошлом опять поднялась она, а с ней и сам он в свои двадцать лет. Нет, не в двадцать уже, в двадцать семь. Институт он закончил поздно, не вовремя. Да и какая радость парню в педагогическом? Теперь бы не пошел ни за что, а тогда вернулся из армии и сразу — бух, как с обрыва, одно утешенье — институт в родном городе, а он любил городскую жизнь. И вот он — уже учитель. Сельский учитель. Как это трудно для него, непривычно, но что поделаешь — судьба… Зато повезло в малом — с квартирой, с хозяйкой. Вот она стоит перед ним, Антонина Ивановна, улыбочку на лице сделала, без причины состроила, зато в глазах — одна доброта. Потом привык и к словам, и к улыбочке, как-то сразу привык и доверился. А чего копать в человеке, раздумывать, если тот сердцем — к тебе.
— Ты Тоней зови меня или Тонечкой. Не остарела пока, поди, в сестры гожусь?
— Кому в сестры?
— На тебя потихоньку натряхиваюсь, а ты уж напужался, поморговал. А я ведь постаре-то немного, каких-нибудь десять лет.
— Сколько вам, Антонина Ивановна? — спросил он уже веселым голосом, ему стало очень легко.
— Кто ж у бабы про года спрашиват? Я совру, ты поверишь. А ты Тоней зови, называй. И чтоб без всяких там хвостиков, без чинов. Ты ведь можешь еще и посватать меня! Видишь, кака баска да молодинька, — сама засмеялась громко и весело. И вдруг что-то вспомнила, повернула лицо. И на лице извинение.
— А ты не сердишься, не сердись.
— Я ничего.
— Ну вот, хорошо, все правильно. Не всем быть молодым да красивеньким, а некрасивых куда? Че, в чулан на замок? — она засмеялась опять, но быстро сникла и опустила голову.
— Я в войну ведь так выхудала, а после и не поправилась. Видно, сжались тогда мои косточки от хорошей, сладкой еды… Ну, че замолчал. Валерей, Валерей?.. Ага, Сергеевич? Ты прямо у нас молодой да подсадистой, ну прямо офицер какой, капитан.
— Я не офицер…
Но она уже не слушала, прервала его, увлеклась. И слова, как горох:
— У меня муж тоже был офицерик. Такой бравой да сухонькой, руки в бок, шагом арш, — она опять засмеялась, потом смутилась, нахмурилась. А ведь недавно еще улыбка была на лице.
— Ну, ладно, смешно тебе, смешно, вижу. А ты, значит, хорошой, серьезной… И коровки, поди, нет у тебя? А в деревне как без коровки? Ну ничево. Не страдай, не тушуйся, молока принесу — хоть залейся, а живи давай поотдельно. Комнатка-то твоя бокова, есть друга дверь из сенок, ход-то будет другой. А то люди наврут на нас, обессудят… — она покраснела, засуетилась, — да, поди, чего на меня, ничего, — все это она враз выпалила и не запнулась. И пока говорила — прямо в глаза смотрела и не мигала. А на улице было ярко и солнечно, — и от слов ее, от настойчивости, от белой веселенькой комнаты, где сидели они, от самой летней деревни и раскидистой зелени, от теплого чистого воздуха, от всей теперешней жизни, такой новой и неустроенной, ему стало вдруг так хорошо, так радостно, что он любил уже всех, обнимал всех глазами: и хозяйку свою, и деревню, и школу, которую еще не видел, но верил уже, что и там хорошо, и все ждут его — не дождутся.