Лев Правдин - Берендеево царство
Громыхает и позванивает проклятая и обожаемая «американка», но мы привыкли работать под этот мерный грохот и просто не замечаем его.
А вот Сашка, нежная душа, жалуется, что у него болит голова. Он снимает ногу с педали, маховое колесо останавливается. Наступает зловещая тишина.
— Связал меня черт с этой дрыгалкой! — Сашка потягивается и лениво опускается на скрипучую табуретку.
Он долго, с невыразимым презрением рассматривает свои рыжие веснушки на тыльной стороне ладоней. Потом так же презрительно и лениво закуривает.
В это время даже Зинка ненавидела его. О нас и говорить нечего. Он презрительно не обижался, считая себя выше всего человеческого, избранником судьбы, потому что он писал стихи и даже печатал их.
Ожидая, пока я дам в набор вторую страничку — первую уже набирает Зинка, — Андрей Авдеич тоже закуривает. Он говорит:
— Что-то господь бог ошибку дал, не в ту душу накапал.
Андрей Авдеич работал еще в губернской типографии, был знаком с Горьким, Неверовым, Артемом Веселым и почтительно рассказывал, какими они были душевными и необыкновенными людьми. И вдруг — Сашка тоже осмеливается писать стихи. Такая божественная оплошка возмущает его нестерпимо.
Он поднимает руку и, угрожающе потрясая ею под закопченным потолком, предает Сашку анафеме:
— Позор ты богу на земле! Как сказал наш гениальный поэт.
— Какой еще гениальный? — насторожился Сашка.
— Не знаешь?
— Стишок этот, сдается мне, ты сам выдумал.
— Я сам? — Андрей Авдеич сокрушенно трясет лохматой седой головой. — Дура ты, дура…
— Это у тебя от зависти. Никто так про меня не выразит.
— Пушкина это стихи.
Но Сашку не пробьешь.
— Древность, — отмахивается он. — Про меня сам Кузминкин-Звонарь стихи пишет. Наш поэт, во всех газетах печатается.
Это верно, Кузминкин-Звонарь печатается. И даже сборничек у него вышел. Поэт и глава краевого объединения крестьянских писателей. Как поэт он бездарен, но неуязвим, потому что пишет такие правильные, нужные, такие звонкие и пустые стихи, что они приводят в изумление и отупляют неосторожного читателя. Некоторые редакторы обожают подобную поэзию.
И это правда, что Звонарь посвятил Сашке стишок. Я сам читал в его сборнике «Зеленя» такие строчки: «Читаешь ты, подергивая нос, от слов твоих аж вскакивают мурашки, и тень твоих извилистых волос покорно ложится на ворот рубашки».
И посвящение: «Зеленому росточку нашей поэзии — А. Капаеву».
«Зеленый росточек» — большой, мордатый, розовый — сидел у окна, курил и сплевывал на захламленный двор бывшей «Венеции». Мы знали: вот так он будет сидеть, пока не надоест, и тогда он подойдет к машине, глядя на нее с омерзением, как обожравшийся кот на миску с едой.
Уговаривать его не было никакого смысла: угроз он не боялся, просьбы презирал.
Я взял запасную верстатку, пристроил на столе кассу и начал набирать.
Сашка с неожиданной заинтересованностью воскликнул:
— Вот это фигура!
Мы все посмотрели в окно: на гостиничном крыльце стоял ковбой. Живой ковбой, каких мы видали только в кино или в оперетте. Стоял, небрежно облокотившись на перила, и поглядывал на Сашку надменно и усмешливо. Ковбой в российском степном городишке! Стоит и похлопывает себя по руке красной перчаткой и в то же время поплевывает через перила.
Сашка сначала обомлел, но скоро оправился и тоже начал плевать и вызывающе поглядывать на ковбоя. И переплевал.
Ковбой не выдержал, натянул на руку перчатку, презрительно сбил шляпу на нос и скрылся в гостинице, полоща широчайшими брюками, обшитыми по швам кожаной бахромой.
— Ха, — сказал Сашка, — видали мы таких.
Я спросил:
— Кто это?
— А кто его знает. Американец. Мало ли их здесь…
Даже появление настоящего ковбоя не вывело его из состояния равнодушия.
6Всем известно, что в городе два американца — представитель концерна «Катерпиллер» Гаррисон и механик Беннет Бродфорд. И никакого третьего американца нет. Врет Сашка.
А я был жаден и прожорлив, как птенец, глотал события и впечатления, даже не пытаясь их разжевать.
Положив верстатку, я сказал: «Сейчас вернусь», — и пошел по следу ковбоя.
Настиг я его в столовой. Великолепный выходец из ковбойского фильма стоял у буфетной стойки в той же самой роскошной позе и пил пиво из толстой кружки. Его круглое, пестренькое от веснушек лицо, похожее на сорочье яичко, сияло, но маленькие глазки смотрели нахально и самодовольно. Шляпа лежала у локтя. Красные пальцы перчаток торчали из нее, как раки из котелка.
Буфетчица смотрела на него недоверчиво и жалостливо, как русская баба-домоседка смотрит на дурачков и на таких иностранцев, которые не понимают нашей жизни.
А я стоял у порога и сгорал от любопытства. Заметив мой взгляд, ковбой высокомерно улыбнулся, вытер губы платком, надел шляпу. Еще раз улыбнулся, но уже одобрительно, и помахал мне перчатками.
— Гуд бай! — воскликнул он по-американски. И на чистом русском спросил: — Типичный американец, а?
И ушел, раскачиваясь и трепеща брючной бахромкой.
— Кто это? — спросил я, стараясь припомнить, где я встречал этого «американца».
Буфетчица вздохнула:
— Гнашка это. Литератор.
— Как литератор! Откуда он такой?
— Да здешний. На мельнице служит. Литера на помол выписывает, Игнат Штопоров. А отец в прошлом году помер, тоже литератором служил. Хороший был человек, на гитаре играл. А сын с придурью. Все какие-то у него фантазии в голове. Вот до чего разоделся. Да это еще что! В двадцать четвертом году или в двадцать третьем вовсе голый на Красноармейскую выперся. «Долой стыд». Ну, слава богу, отец еще был жив, всыпал ему как следует. А сейчас делает что хочет…
Вот теперь я вспомнил его: Гнашка Штопоров. Иисус Христос, который когда-то подвел всех нас, все уездное руководство.
— А где он достал этот костюм?
— Говорит, Беня привез, из самой, говорит, Америки. Может, правда, а кто его знает? Врать-то он здоров.
— А за что же такой подарок?
— Да уж не может быть чтобы даром. Какой-нибудь интерес у него есть, у Бени-то. А может быть, для смеха.
Беня — это и был тот самый механик-американец. Я его плохо знал, но слышал, как про него говорили в гостинице уборщицы, что он жаден и хитер. Вряд ли он просто так, для смеха подарил костюм глуповатому, как я подумал, «литератору».
Буфетчица продолжала:
— Может быть, и не для смеха, а все равно получается довольно смешно. Ходит он теперь по всему городу и хвалится, что он незаконнорожденный американец. А сам ни слова не знает по-американски. Гуд бай — вот и весь его разговор.
Я спросил, как к этому относятся его родные. Оказалось, что всей родни у «незаконнорожденного американца» — одна только мать, но он ей так заморочил голову, что она и рукой махнула, и ко всему приготовлена.
— Она так и говорит, что ничего уж ей не удивительно. А теперь попы на него в суд подали.
— На Гнашку? За что?
— Сказали, будто икону он у них украл. А икона, говорят, дорогая, старинная.
— Чем же дело кончилось?
— Да еще не кончилось. Гнашка от всего отперся и ничего у него не нашли, а попы в Москву жалобу написали, самому своему главному.
Теперь уж я окончательно запутался в сложностях Гнашкиного существа. Кто он? Чудак, какие водятся в каждом маленьком городке? Или веселый мистификатор? А зачем он украл икону?
Я пошел по следу опереточного ковбоя и узнал о нем много интересного, но оказалось, что мне известно гораздо меньше, чем когда я увидел его в первый раз.
Возвращаясь в типографию, я сделал открытие: чем больше узнаешь о человеке, тем меньше ты его знаешь. Мне казалось, что я первый так подумал, и это утешило и вдохновило.
7Зинка спросила тихим предгрозовым голосом:
— Готово. Тиснуть или в полосе читать будешь?
Я видел, что она злится, и знал, отчего. Причины были просты и ясны, как все ее мысли и поступки: Сашка сторонился ее, проторчала в типографии лишние два часа и еще неизвестно, сколько проторчит. И я знал: она ждет только повода, чтобы взорваться.
Ее лицо покраснело от гнева. И веснушки засверкали крупно, как звезды на потемневшем небе.
Глядя в ее золотистые от злого огня глаза, я сказал как можно нежнее:
— Тискай, Зиночка.
Ей потребовалось всего две минуты с небольшим, чтобы довести до нашего сведения все, что она думает о нас, о нашей работе, о наших зловредных мыслях и неприглядном будущем. Но уже на исходе третьей минуты она залилась очень натуральным смехом:
— Да ну вас совсем! С вами, ребята, сдуреешь!
Сашка меланхолично печатал.
Андрей Авдеич закашлялся табачным дымом:
— Ох, ребята, чего вы зеваете? Перекипит девка! А ты, Зинка, иди гуляй. Я тисну.