Виктор Лихоносов - На долгую память
Женя лежал у той же печки, на той же кровати, и вечер был, кажется, такой же, что и десять-пятнадцать лет назад, и мать ему казалась молодой, потому что была она для него всегда как бы в одном возрасте, с тем же лицом и голосом, как в войну и после войны, когда она, вернувшись из женского общежития с пустыми кастрюльками из-под варенца, топила печку и разговаривала о жизни.
— Когда отец жив был, часто писал письма, спрашивал за тебя: как там сынок, наверное, уже скоро в школу. Бой пройдет — пишет письмо. «Все спят, а я пишу». Контузило в сталинградских степях, засыпало землей и вдобавок попал под машину. Догонял своих, идет — и каждый день пишет, думал, если убьют, хоть письмо попадет. Не убило. Наверно, говорил, сын у меня счастливый или жена богу молится. А тут вдруг писем не стало, два месяца но было ни звука. Стали мне сны мелкие спиться: то корову увижу, а корова когда приснится, то обязательно мне так не пройдет, поплачу, поплачу. То печеный хлеб. А тут перед несчастьем приснилось, будто иду на болото, где Паша жила, и вдруг повалился столб телеграфный. Я подбегаю и стала его выдергивать. Выдернула, положила на землю, и с той ямки образовался колодезь, и в том колодезе закипела вода ключом и полилась к нам во двор, в подпол, а с подпола на улицу. И тут пришло письмо: Иван Федорович не вернулся с боя. Вот я и выдернула столб, разве не закипело сердце, разве не полились слезы.
Однажды под крещение собрались бабы ко мне: давайте сегодня заворожим на блюдце. Давайте. Нашли чистый листок бумаги, расписали буквы по кругу и на блюдце крестик, назвали блюдце как звать, только на имя какого-нибудь покойного. Собралось нас много, баб, человек шесть, я помню Мотю, Фрузу, вот что у трамвайной остановки жила, матерщинница была, ее блюдце незалюбило, не стало ей ворожить, иди, говорит, к чертям, ты нехорошая женщина. Потом ворожила тетя Нюра Мещерякова, тетя Мотя Черненькая. Поставили блюдце на лист, положили на блюдце два пальца, по двое ворожили. Когда блюдце разогреется, тогда пойдет по бумаге, подбирает буквы. Тете Нюре сказало: муж не придет, тете Моте тоже, а мне сказало: жди письма печального.
— Это ты, Женя, за печкой лежал, — напоминала мать в институтские годы, — письмо лейтенант прислал, служил с твоим отцом и полюбил его. Вот он и написал моей племяннице, что дядя Ваня не вернулся с боя. Племянница взяла письмо и пошла к тете Паше, с тетей Пашей они пришли в двенадцать ночи ко мне. Постучали, я сидела рукавички вязала, а ты спал за печкой. Открыла дверь, смотрю — стоят. Тетя Паша, как только переступила порог, сразу села на кровать и заплакала. Племянница тоже стоит, плачет. Тетя Паша тогда говорит: «Ох, Антоновна, какую мы тебе весть принесли нехорошую». Я два раза спросила: «А что случилось?» Племянница молчала, а потом: «Дядя Ваня с боя не вернулся». Я не выдержала, упала на стол, я так и знала, что это будет, поэтому и писем не стало. Плакала да приговаривала: «Ох милой ты мой Ванечка, да ты ж писал в письмах и говорил, что война кончится и я вас с сыночком увезу на запад, да и сам там голову положил, да какая для нас с сыночком утрата, никогда я не думала и не чаяла, что мы с тобой, Валя, разлучимся, да неужели это правда, да нигде мы с тобой и не увидимся и не повстречаемся, никогда нам с сыночком так ясно солнце не посветит, никогда нас так уж солнце не обогреет, ни откудова мы про тебя, Ваня, ничего не услышим, никакой весточки ты нам уже не пришле-е-ешь…»
Тут мне не давали больше плакать, ночью, старые люди говорили, за покойником плакать нельзя, грех. Потом долго ничего не было, никаких писем. Пошла я в военкомат, там заполнили анкету по адресу, где он последний раз шел в бой, и через девять месяцев мне принесли извещение явиться в военкомат. Помню, в субботу, под троицу, убрала я в комнате, везде травой потрусила и пошла. Разрешили мне войти, я села, меня стали спрашивать, где проживаете, какая семья, есть ли близко родственники. Потом выписал майор похоронную и зачитал, где отец погиб: Запорожская область, Васильевский район, село Зеленый Гай. Погиб за Родину. Я оттудова не знаю как и вышла, подломились у меня ноги, затрясло меня как лихорадкой, а заплакать я не могла. Дорогой шла и не удержалась, слезы одолели, стала доходить до своей улицы, а ты меня встретил возле Банниковых, увидел, что я заплакана, и говоришь: «Мама, а почему ты заплакана? Я схватила тебя на руки и в голос закричала: «Миленький ты мой сыночек, теперь уж у нас папки никогда не будет, и не будешь ты знать отцовской ласки, и никому ты не нужен будешь». Упала дома на кровать, как сейчас помню, обняла его подушку, на которой он всегда спал, ох плакала, ох как было тошнехонько, никого в комнате не было, только ты меня за юбку дергал: «Мама, не плачь, мама, не плачь…» Потом не помню кто-то услышал, пришли, давай меня успокаивать: «Да что у тебя куча детей, что ли…» Не в детях дело, а жалко человека.
— Плачь не плачь, — рассказывала она уже без Жени квартиранткам, — а к зиме надо топливо запасать, иначе зима сибирская спросит, чего летом делала. Пошла в завком, чтоб выписали дров, а там говорят: надо идти поработать на лесоперевалку три для, потом вам выпишут. Вот я и ходила, трое суток работала за дрова. Встану рано, печку вытоплю, Жене сварю и закрою его одного на целый день. Так и добывала. Дали лошадь, возчика, перевезли. Уголь где мешок купишь, где ведрами брали. Выписала горбыля, стала строить сараюшку, горбыль толстый, я рублю, рублю, топор тупой, руки устают, зайцу в избу, сяду на кровать, плачу, плачу, а Женя маленький был, подойдет ко мне и дергает: «Мам, не плачь, я подрасту, помогу тебе…»
Того горя Женя не помнил. Еще не было в его детском сердце места для горя, еще туманом расстилалась перед ним жизнь. Он плакал, потому что плакал кто-то возле.
Письма от отца не сохранились. Мать склеила для них большой желтый конверт и берегла Жене на будущее. Однажды она белила и вместе с вещами вынесла письма в кладовку. За две ночи мыши источили их на кусочки. Она не могла простить себе оплошности, и в те годы, когда Женя спрашивал ее, чувствовала себя перед ним виноватой. Письма пропали, пропали с ними слова, строчки, выведенные живой рукой. Как жалел Женя об этом потом!
Несчастье подружило мать с соседками-вдовами. В День Победы они сошлись вместе как сестры по одинаковой доле. Весна, теплый солнечный ветерок, звуки радио на базарной площади, трамваи с транспарантами «Наше дело правое — мы победили!», бойкая торговля водкою в магазинах, а во дворах, куда никто никогда не вернется, поминальная боль. Отец не вернется. Всю войну не растворяли они с улицы ставни, и наконец грохнул, упал на завалинку болт, комнату озарило солнышко, и мать вошла, громко крикнула с порога в каком-то радостном отчаянии:
— Женя, вставай! Вставай, сынок, война кончилась! По радио передали.
По всей земле, кажется, стояла тогда теплая ясная погода. В палисаднике зацветала акация, и завалинка была совсем сухая. Одна только осина еще чего-то ждала, одиноко выделяясь оскудевшей верхушкой. Осина гибла год от году. Женя ее окапывал, поливал, подрезал — ничего не помогало.
Да, текла великая радость по родной земле, а кому не досталось ее в полной мере, те, припадая на коленки, сжимая детей своих или обращая взор свой на запад, надеялись, что за все страдания, мужество успокоит их заботой, сердечным вниманием твердая верная рука и даст последнее счастье.
Две большие кастрюли варенца и бутыль молока отдали они с матерью на базаре за бесценок.
— Может, и моего Ваню там угощают, — все еще верила она в чудо.
На вырученные деньги они купили хлеба, гидрожира, мяса и водки. Десять рублей Женя получил на конфеты. По дворам пошли калеки и заброшенные в Сибирь войной одиночки.
С запада шли составы. Теперь Женя бегал на станцию со сверстниками. Всякий раз мать провожала его словами: «Ступай, сынок, а вдруг да и встренешь папку». В раскрытых «телячьих» вагонах стояли солдаты, кричали, пели, махали руками и веточками и, когда поезд замедлял ход, бросали ребятишкам на ветер немецкие бумажки и монеты. «Если бы мой папка остался в живых, — думал Женя, протягивая руки к летевшим, как листья, бумажкам, — у, сколько бы он привез!»
То в праздники, то по случаю дня рождения или покупки костюмчика слышал Женя от матери: «Кабы был отец… Кабы встал да взглянул…» С этими мыслями проводила она его в первый раз в школу, с новым портфельчиком и тетрадками.
О сыне же думала она, когда зачастили свататься мужики. Один приходит, другой, третий.
— Нет, лучше буду вдовою. Не найти такого. Духу нет.
Каждое воскресенье на базаре, где Физа Антоновна торговала варенцом, околачивался горластый, похожий на цыгана мужик, скупал старые патефоны и пластинки, подновлял, клеил, заменял головки и диски и выносил на толкучку снова, привлекая внимание пением Руслановой и Ляли Черной. Женя привязался к нему, бегал от молочного прилавка слушать «Валенки» и «Синенький скромный платочек», желая взять этого дяденьку в папки не за то, что он смугло-красивый и пробивной, а за патефон и пластинки, которые чудно и трогательно заполнят их комнату мелодией и русскими голосами.