Иван Щеголихин - Дефицит
— У меня и раньше была мысль, — продолжал Телятников, — что старикам надо уходить самим не по возрасту, а в момент осознания своей ненужности. Усиленно прошу вас обратить внимание на следующее. Вся наша культура сориентирована на молодых, молодости адресована, ее отражает, ее обслуживает, обеспечивает всеми своими отраслями — литературой, наукой, театром, фильмами, телевидением, зрелищами и спортом. Те, кому за пятьдесят перевалит, неизбежно начинают день ото дня ощущать свою покинутость, вы это тоже почувствуете со временем.
— Не почувствую, — отозвался Малышев. — Мне будет некогда.
— Уверяю вас, появится свободное время, вот как оно появилось сейчас, одинаковое с моим ваше свободное время. — Старик тоже не очень-то его щадил. — Неизбежны с возрастом отключения от своего дела, недомогания, отлежка, передышка, а значит, неизбежно и время для оценок и переоценок, воспоминаний, сопоставлений и прогнозов. Вы станете замечать, что все чаще вам не к чему прислониться, не во что вовлечься. Вы столкнетесь с повсеместной, глобальной тиранией молодости, все узурпировано ею, вы не сможете к ней пристроиться ни с какого боку, да и сейчас вы с ней вряд ли гармонично смыкаетесь, если вы не лицемер и не ханжа. Старики вынуждены жить отражением, подражанием, отголосками, подголосками молодежной жизни. Восклицаем и вопием — ах, где наша молодость?! И живем, выходит, вперед затылком. Но разве не идиотизм жить возвратом? Всякое сожаление о прошедшей молодости должно стать дурным тоном. Раньше стариков почитали, сейчас их культ сохранился только у так называемых дикарей, которых не коснулась цивилизация. Старость — это мудрость. Скажите мне, разве мудрость не выше молодости, которая еще в плену инстинктов, в цепях зоологического начала, ей надо еще развиться до человека. Сент-Экзюпери отлично сказал: жизнь — это медленное рождение. Так что молодость и мудрость — понятия несовместимые, взаимоисключающиеся. Тем не менее во всем объеме культуры нет обращения к пожилой, к старческой жизни, ей ничего не брезжит, кроме заслуженного отдыха, ни надежд, ни мечтаний, ни горизонтов, потому что наши — стариковские. — горизонты просто-напросто не создаются. Если старик, так он либо несчастный король Лир, либо Собакевич, Плюшкин, Гобсек, Бармалей или Кощей Бессмертный. Преклонный возраст перестал существовать как нечто положительное, эстетически значимое. — Телятников поднялся из-за столика и начал ходить возле коек, привычка двигаться на репетициях словно подзаряжала его. — Иные именитые старики выступают с воспоминаниями, но опять же говорят не так, как им помнится, как пропущено через их судьбу, а так, как подгоняет их под текущий момент молодой современный пропагандист. Допустим, геронтологи правы, человеку отпущено природой лет сто двадцать, сто пятьдесят, а он этим даром не пользуется, и знаете, почему? Прежде всего потому, что не видит смысла, прежде всего поэтому! Целым десятилетиям на склоне жизни не придано смысла. — Он топтался почти на месте, туда два шага и обратно два, палата тесная, не разбежишься, зато и дыхание не сорвешь. Он отвергал молодость не только словом, но и видом своим, бороздами морщин, дряблой шеей, иссохшим окостеневшим телом, спина прямая, но это уже не осанка, а остеохондроз, окостеневшая статность. Толчками едва перемещает себя в пространстве, будто на излете опавший лист, встречные вихри день ото дня плотнее, только и осталось силы на раскачку мысли, а много ли для этого нужно? Перед сном он будет клацать и брякать, опуская челюсти в стакан из пластмассы с такими звуками, будто кавалерист отстегивает саблю или гусар шпоры.
И все это ждет меня, думал Малышев, надо ли доживать до такого состояния? Многих он повидал стариков — как хирург, но сейчас перед глазами маячил не пациент его, а его сопалатник, собрат по несчастью, некое предостережение — и ты таким будешь. Словно ты на стажировку попал.
— Раньше старики работали до самой смерти, ремеслом владели, да не одним, а главное — обратите внимание! — дела мирские решали, упорядочивали молодежный хаос. Бабки сказки внукам рассказывали, велича-айшее, скажу я вам, дело, когда у каждого своя Арина Родионовна. Однако же сейчас они сидят шпалерами возле подъезда с утра до вечера, лясы точат, косточки перемывают, то есть не замыкаются в презренном кругу семьи, участвуют в жизни народа и государства таким вот образом. А как же иначе, она хочет быть молодой, в бассейне плавает, на стадионе бегает, такая пенсионерка двинет тебя в автобусе задом, не знаешь, какой растиркой суставы смазывать. А внуков нянчить они не желают, другие ценности культивируют, тогда как бабка для внуков незаменимое существо, а для страны в целом — хранитель национального достояния…
Малышев молчал, слушал. Здесь в неволе, в безделии длинные речи не в тягость. Прежде он мало думал о чем-либо постороннем. Как постоянно занятый человек, он обречен на недомыслие в сравнении с тем же Телятниковым, у которого есть возможность поразмышлять о том о сем и в театре и вне его, или в сравнении с Гиричевым, который собирает всякую информацию по долгу службы. Малышев живет без сомнений и такой, в общем-то, легкий взгляд на жизнь облегчает ему работу. Для восприятия чего-то стороннего у него, опять же, нет свободных минут, все — больным, своему отделению. Сомнения, оценки-переоценки, скепсис его мало трогали, он ни к чему особенно не прислушивался, кроме как к пульсу, к сердцу своих пациентов, к жалобам на недуги телесные, а не душевные. Однако же не работа его повергла в криз, а именно душевный дискомфорт, и скальпелем его не отсечешь. «Что-то вас гнетет я вижу», — говорит ему Алла Павловна. Существенны не только клинические проявления болезни, есть еще и не клинические.
Он мало читал, надо себе признаться и, наверное, еще и поэтому консервативен, восстает против новизны, ибо в ней много зла, а значит, и больше хирургического подспорья, болезней, травм, увечий. Одним словом — поскорее бы ограничиться кругом своих привычных задач и ни во что больше не вмешиваться, не дробиться на пустяки…
Нянечка принесла передачу, сегодня уже третью или четвертую — яблоки, арбуз и даже виноград, что для августа рановато, и опять цветы, за день столько цветов, будто он уже умер и вполне можно завалить могилу знаками признательности. Несут ему, тащат, а ведь он был резок со всеми и требователен, не очень-то прислушивался к чужому мнению, не старался понравиться, настаивал на своем эгоистически, и уж чего-чего, а нежных цветов не заслуживал, да и трат на виноград тоже, рублей, наверное, восемь за килограмм. Круглый год не забывают их промышленный город усердные узбеки в черных тюбетейках с белым узором.
От свиданий он отказался умышленно — зачем заставлять людей говорить одни и те же слова — будь здоров, не волнуйся, не беспокойся. Он знал, зачем прежде был нужен людям — спасать их, и это логично, естественно для его натуры, а теперь он им нужен совсем для другой цели — высказать соболезнование. Такая роль ему не годится, не хочет он вести прием состраданий.
Днем сигарет ему не приносили, а сейчас — сразу пачек десять, тут и «Ява», и «Столичные», и даже «Герцеговина-флор», в зеленой с черным коробке. Видимо, поступило разрешение лечащего врача сделать для Малышева исключение, — не рано ли?..
Съели с соседом арбуз («На ночь? — усомнился было Телятников. — Впрочем, как молодые!» — и махнул рукой), после чего главреж пошел смотреть какую-то нужную ему передачу по телевизору.
Малышев полежал-полежал, взял третью, последнюю сигарету, влез в халат и пошел искать, где можно спокойно покурить.
«Больничные запахи» — как будто их много и все лекарственные, а их всего один-единственный, запах кухни, невероятных каких-то щей, каких и в меню-то нет.
…Причина ему давно известна — не лезь на рожон. А он и не лезет. Просто он противостоит дерьму и, видимо, мало противостоит, слабо, иначе не оказался бы здесь поверженным. Надо противостоять сильнее, только и всего. Не то сляжешь с чем-нибудь еще худшим. Гадай не гадай, а себя ему переделывать поздно.
В холле очередь возле телефона напомнила ему, что надо бы позвонить домой. Он приостановился. Ему разрешат позвонить из ординаторской, но… пусть домашние отдохнут от него, от голоса его тоже. Он, конечно же, не удержится, спросит, готовится ли Катерина к экзаменам и следит ли за ней Марина. Голос его, вечно взыскующий, для них тоже стресс, надо их пощадить. А про его самочувствие они знают больше, чем он сам, во всяком случае, миллиметры его давления Марине известны. Звонить домой, чтобы узнать, как там его дела — лучше не надо.
Во дворе было темно и пустынно, больные сидят у телевизора или укладываются спать. Возле фонтана, на ближней скамейке тесно сидели подростки, человек пять, голова к голове, доносилось едва слышное бормотание, а потом сразу хохот и головы будто взрывом в стороны — травили анекдоты и балдели совсем не по-больничному. Он прошел мимо них, сдерживая себя, чтобы не разогнать весельчаков, и сел на дальней скамейке под одинокой елочкой. Днем здесь бегала белка, сейчас где-нибудь спит в укромном месте. Фонтан уже не бурлил, плоская вода лежала в нем тихо, как в пруду, и в зеркале его с самого края отражался молодой месяц, — вполне успокоительная картина. Вскоре вышла сестра из подъезда и разогнала в палаты хохочущую братию. Малышев остался один в неплохой компании с елочкой, тихой водой и молодым месяцем. Однако от тишины, покоя и темноты стало как-то не по себе, подумалось, что вот закурит и стукнет его снова в затылок, свалится он здесь на глухой скамейке под темной елочкой, и никто его не хватится до рассвета, а Телятников подумает, что сосед его — по молодости — сиганул в самоволку через забор. Жутковато стало от такой возможности, тем не менее закурил и решил каждый вечер приходить сюда, в укромное одиночество. Много ли, кстати, будет их, таких вечеров? Два-три еще, максимум четыре. Хорошо бы возле дома где-нибудь найти вот такой укромный уголок. Без Чинибекова, разумеется, и без Вити-дворника.