Аркадий Первенцев - Гамаюн — птица вещая
Дойдя до кирпичных столбов подворья немецких специалистов, Николай остановился. Только в квартире Отто светились два окна. Отто сегодня во второй смене и мог задержаться в литейке. Его имя склоняют на заводе вдоль и поперек так же, как и его ковкий чугун. В конце концов будет или не будет освоен ковкий чугун, его жена Дора никогда не ляжет спать раньше, чем вернется Отто. Она обязательно дождется его, накормит, узнает о работе мужа, посетует или порадуется. Отто всегда встретит понимание у своей жены. Может быть, в этом и кроется разгадка любви красивого Отто к некрасивой Доре.
Можно позавидовать такому семейному счастью. Но есть ли оно на самом деле, это счастье? Можно ли назвать счастьем отношения Ивана и Насти Ожигаловых, их закабаленную детьми и недостатками жизнь?
Какое будет собственное счастье у Николая? Растворится ли оно в многочисленных общественных обязанностях, будет ли ощущаться временами, в отдельные часы и минуты, или сконцентрируется в его жизни как нечто ощутимое не только одним сознанием, а всем его существом? Два освещенных окна, силуэт женщины за занавеской, постоянство, забота, отдых после труда, направленного на благо всех. В комсомоле смеются над канарейкой и уютом, хотя большинство не представляет себе, что же это такое, семейный уют, и ополчается на нераспознанного врага. Отто встретит женщина в мягком халате, с теплыми плечами. Но, вероятно, и Отто ценит в любви не только прыгающую крышку чайника.
С такими думами Николай переступил порог своего холостяцкого жилья. Открывшая ему дверь Настя захлопотала, быстро наладила керосинку. Пока за слюдяным оконцем мигал огонек, рассказала о своих заботах: старшенького «прихватило» (игрался с «немчатами», промок), напоила его малиной; младшенькому сменила вторую рубашонку.
Пили чай в прихожей, на табуретке, закусывали холодными пирожками с картошкой.
— Вы, Коля, не стесняйтесь, когда чего нужно, пожалуйста, — уговаривала Настенька и приподнимала брови.
На лбу собирались морщинки, много их и слишком ранние. Настенька героически дралась со всеми явными и мнимыми опасностями, проникавшими в любую щелочку, как борется большинство женщин; воспитывала двух детей, ждала третьего. И никого не упрекала. Она не отделяла себя от эпохи и все считала своим — и хорошее и плохое. У нее можно было поучиться терпению и нетребовательности.
Если немцам созданы лучшие условия — значит, так нужно. Кто же согласится ехать в чужую страну горе мыкать? Если нашим рабочим еще трудно живется, то кого же винить? «Сами начали, других подтолкнули, самим и до коммунизьма надо дело вести». Она произносила «коммунизьм» и свободно обращалась с этим высоким словом. Казалось, Настя была полноправной хозяйкой всех будущих благ.
Вышел Жора, в безрукавке и трусах, с папиросой за ухом. Прижмурился на свет, протянул письмо.
— Тебе, Коля. Плясать не заставляю. От сестренки.
Присел на табурет поближе к керосинке, закурил от нее папиросу.
— Как живет симпомпончик? — спросил он Николая.
— В Москву тянется. — Николаю не хотелось обсуждать с Жорой создавшееся положение уже хотя бы потому, что Жора называл Марфиньку пошлым городским словечком «симпомпончик».
— Она же не сама тянется, — сказал Жора. — Ты обещал. Заронил в нее надежду, теперь отвечай. Пусть едет...
— Куда? — Николай озлился. — Там у нее своя крыша, картошка, хлеб.
— Картошка? — Жора поморщился. — Любите вы, крестьяне, этим продуктом щеголять. Хоть медальон из картохи вешай на шею каждого пролетария. — Осторожно, чтобы не уронить пепел с докуренной папиросы, сказал: — Ишь ты, не сваливается пепел. Это правда, Настя, что в хороший табак льют натуральный пчелиный мед?
— Не знаю, Жора. Я сама на мед хоть бы глазком взглянула.
— Льют, Настя. И вот эта папироса видела мед. — Повернулся к приятелю. — Крышу для симпомпончика найдем. Поколдуем и отстоим ее право на существование.
— Пусть приезжает, — вмешалась Настенька. — Мы бы ее...
Квасов не дал ей продолжать.
— Святая вы женщина, Настя. Мы вас не обременим?
— Кто это мы? — глухо спросил Николай.
— Мы? — Жора пожал плечами. — Ты и я. Вместе — мы. Ты же советовался со мной, Коля. Помнишь? Я сказал: «Выписывай». Договорились не трогать ее до весны. Так и написали ей. Послушай. Бьет капель. Молоточками. Весна...
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Марфинька дождалась, наконец, весны. Сошли снега. Только зависшие на ивняках космы прошлогодней травы могли рассказать о высоте и силе паводка. Прилетевшие из Египта скворцы выгнали из своих домиков зимовщиков воробьев, крикливо отторжествовали победу и принялись за дело. Соловьи еще не начинали свадебных песен. Паровались сороки. Зловеще каркали вороны. На засохших макушках грачи выкладывали гнезда из прутьев.
Весна не навевала грусти, не смущала предчувствиями. Марфинька радовалась всему, приглядываясь к ярким краскам пробуждения природы. Она обнаруживала раскрывшиеся на березах листочки, наблюдала за сережками осин, замечала, как зеленела и светилась их сочная кора, а березовый подлесок на склоне оврага, еще недавно горевший сухим коричневым пламенем, вдруг становился зеленым и липким. Возбуждающие запахи набегали отовсюду, и хотелось идти с закрытыми глазами, широко раскинув руки, а еще лучше полететь, как во сне, бездумно и легко.
Председатель артели Михеев, занятый больше шитьем сапог, чем колхозными делами, все же заметил Марфиньку, бегавшую в поле, оценил ее физическую силу и приказал ей возить навоз. В распутицу от коровника в поле были пробиты глубокие дороги, и пока лошадь одолевала ухабы и тужилась на колеях, Марфинька успевала передумать о многом, мыслями облететь весь свет.
Покончив с навозом, веяли посевное зерно на гумне, протравливали и сушили, а потом вязали метлы из хворостяного березняка: рощу осенью свели под огороды. Метлы отправляли в Москву; и кто-то говорил, что идут они на металлургический завод «Серп и молот», для очистки окалины при прокатке металлов.
— Мама, я тоже хочу в Москву, — просилась Марфинька. — Хочу в Москву, маменька...
Ждали, пока оперится в городе Николай. Только после его положительного письма пошли хлопотать о Марфиньке. Председатель отложил в сторону фасонистый сапог, который ему заказал директор «Суконки», бывший буденновец, и, угрюмо суча дратву в смоляных пальцах, выслушал старого Степана Бурлакова, просившего отпустить дочку в Москву.
— Да что, там без нее не обойдутся, Степан? — Михеев бросил сучить дратву и швырнул на низенький сапожный столик пучок щетины. — Сына отпустили, теперь дочь. А кто ж Москву кормить будет?
— Так-то оно так, — согласился отец. — Только все едино с нашего куцего хозяйства такой огромадный город не прокормить. В артели и так людей избыток. Сам понимаешь, была бы недостача, разве ты нашел бы время на сапоги, Михеев?
— Не упрекай меня, Степан, — сказал Михеев мягче. — С этого кормлюсь. К тому ж во внеурочное время...
— Да разве есть у крестьянина неурочное время?
Перепалка могла бы зайти далеко, и не видать бы Марфиньке Москвы как своих ушей, если бы не крестьянская мудрость старого Бурлакова. Почуяв ссору, он перевел беседу на другое.
— Есть у меня, Михеев, валушок. Думаю сделать ему чик-чик. Приходи на свежинку. Моя старуха ладно все приготовит. И что ты предпочитаешь: переднюю или заднюю часть валушка?
— Заднюю, если уж говорить о валушке. — Михеев быстро пошел на попятную.
На другой же день, глуша стаканами первач-самогон и отдирая от костей куски мяса, будто присохшие стельки от сапог, он хвалил Марфиньку и знатно изжаренную баранину.
Через несколько дней Марфинька впервые в жизни держала в руках документ на свое имя, оформленный подписями и печатью. Отец наблюдал неприкрытую радость дочери без особого сочувствия, хотя и желал ей добра.
— Только, Марфа, веди себя правильно. Николай оформился, нет-нет да и оторвет от получки для дома. А ты больше думай о себе. Не норови сесть на его шею. Сразу берись за дело, пусть оно будет самое маленькое. И не балуй... Об остальном мать предупредит...
Несмотря на близкую разлуку, Марфинька повеселела, без понуканий ходила за коровой, чистила сарай, помогала по дому. Каждое утро она отправлялась на «Суконку» разносить молоко по квартирам инженеров. На базаре стеснялась торговать. Туда сходились девчата из общежития, считавшие себя более модными, чем деревенские. Были они без кос, с подкрашенными губами, тонкими, подбритыми бровями, разбитные и нестеснительные. Попав на фабрику, они сразу же усваивали новые привычки и почему-то с пренебрежением относились к девушкам из окрестных сел.
Эти девчата казались Марфиньке странными и чужими. Ни за что не променяла бы она село на «Суконку»: промывать, квасить шерсть, катать ее на барабанах, дышать кислым, отравленным воздухом, водить компанию с грубыми парнями-сквернословами — такими представлялась ей со стороны мужская часть молодежи с «Суконки».