Аркадий Первенцев - Гамаюн — птица вещая
Вдруг мать пошатнулась на голой наледи колеи, взмахнула руками. Наташа бросилась к ней. Она подбежала вовремя и успела поддержать старую женщину. Антонина Ильинична бормотала слова благодарности. Она оперлась на руку Наташи и при ее поддержке безбоязненно перешла улицу.
— У меня такая же доченька, — сказала Антонина Ильинична строго, без всякой слезливости. — Дай бог тебе счастья!
Передохнула у бровки, оправила одеяло на спине коровы, свой платок у самого лба и пошагала дальше.
— Нас тоже не из бидона кормили, а из коровьего вымени! — самым развеселым голосом выкрикнул милиционер и повернулся боком, чтобы дать движение заторможенным потокам машин.
Глаза людей потеплели, стали чище и красивей. Николай оглянулся, но не нашел Наташи. Его била дрожь, зуб не попадал на зуб. Неумолимая сила по-прежнему приковывала его к месту. Туда, к обелискам Бородинского моста, уходило его прошлое, рвались корни, питавшие его с детства.
Возвратившись в общежитие, Николай Бурлаков долго не мог успокоиться. Противная дрожь во всем теле не унималась. Не помог и чай с пышками, предложенный Настей. Озябло не только тело, но и душа. А поделиться он мог только с одним человеком.
В пустой комнате наедине с самим собой было страшно. Возникла картина пережитого, вставали непрошено все жуткие подробности — от пестрого одеяла до силуэтов матери и отца, затерявшихся в метельной дали.
На тумбочке лежала записка Саула: «Ушел на курсы». А ниже Кучеренко подписал: «Умные — на учебу, дурачки — в киношку. Не запирайте дверь, ребята». Для них все было ясно, основные жизненные проблемы давно решены.
Дождавшись Жору, занесенного снегом, краснолицего, веселого, Николай рассказал ему все без утайки. Квасов выслушал молча, потом вышел и долго фыркал у крана. Вернувшись, уселся возле тумбочки и прочитал записку Саула. И, прикусив нижнюю губу, принялся обрезать ногти.
— Почему ты молчишь? — спросил Николай. — Мне же трудно...
Квасов поднял голову, и тени, падавшие от абажура на его лицо, исчезли. Страдальчески дернулись уголки губ.
— Если хочешь знать мое мнение, скажу. — Ребром ладони он провел по ресницам с досадой и мукой, которых не хотел показывать. — Мне жалко их, Николай. Сердце сжимается, как жалко!..
— Не надо. — Николай беспомощно развел руками и, не боясь унизить себя, сказал: — Я поступил, как самый последний подлец... Если бы я мог...
Плечи его дернулись. Отвернувшись, он прикрыл лицо рукой, дрожащими, непослушными пальцами другой руки пытался вытащить платок из кармана.
Квасов наклонился к другу, полуобнял его за плечи.
— Ты поступил некрасиво, но... правильно. Раскисни ты на минуту — и пропала бы вся твоя жизнь. Ушел — значит, ушел. Возвращаться тебе незачем.
Николай быстро обернулся и, в упор глядя в глаза другу, спросил:
— Ты поступил бы так же?
— Я? — переспросил Квасов, встал, прошелся по комнате и ответил серьезно: — Меня в пример не бери. На меня никогда не ориентировали, если помнишь. Арапчи пугал Квасовым призывников. Разнузданная стихия вселилась в меня не без помощи Арапчи, хотя я не имею против него зла. Я поступил бы не так, если бы увидел там твоих родителей. Я подбежал бы к ним раньше, чем успела это сделать Наташка, поцеловал бы мамашу на глазах всей шпаны, притащил бы их сюда, отогрел бы и накормил. С папашей мы сходили бы в баню. Коровенку и ту нашел бы чем накормить и куда завести. Во дворе сарай подходит? Абсолютно. Повышвыривал бы дрова и устроил бы привал разнесчастной коровенке... — Квасов осекся. — Прости, Колька! Так поступил бы Георгий Квасов, но не Николай Бурлаков. Квасов — сложившийся пролетарий, независимая личность, ничем не обремененная, кроме своей темной совести... Будь я Бурлаковым на данном этапе его созревания, я поступил бы так же. Я бы побоялся, что родители зацепят, не поймут, заставят взяться за рога коровенки. И в самом себе я не был бы уверен. В борьбе с собой ты победил. Не поддался... Ясно, есть тут и подлость. Согласен. Подлость обстановки. Тебя самого бросили в котел, и не твоя воля...
За окнами стонало. Плохо пригнанные рамы издавали дурную музыку. Было слышно, как по лестнице поднимается немец Мартин, молодой, рыжий зверь, доставлявший немало хлопот коменданту.
Бурлаков помимо желания изучил все скрипы лестницы и теперь мог безошибочно угадывать, кто по ней идет. В часы одиноких раздумий он слышал, как, шурша накрахмаленными юбочками, по перилам скатывались дочки Германа Майера, тюрингского немца, занимавшего отдельную квартиру на втором этаже; как, покряхтывая и рассуждая с самим собой, спускался старый Шрайбер. У него размеренные шаги и тяжелое дыхание. Лестница поскрипывала как-то по-особенному, когда спускалась по ней белокурая Фрида, жена Майера. Ее легко признать по голосу; уходя, она командирски отдает распоряжения детям и ходит энергично, чтобы везде успеть и к сроку справиться со всеми сложными обязанностями домашней хозяйки.
Как просто устраиваются люди! Уехали в чужую страну, за тридевять земель, и никаких у них сетований, отчаяния или грусти. Майер всегда улыбается, приветливо приподнимает шапку. Шрайбер невозмутимо заталкивает табак в короткую трубочку кривоватыми и гибкими, как у граверов, пальцами.
Мартин пьет и гуляет с девчонками, бродит по танцплощадкам клубов и презирает Россию за неуменье русских варить кофе, за варварское глаженье рубах и еще за что-то.
В другом доме тоже немцы. Каждая семья живет своим обособленным мирком. «Оттуда» приходит к Майерам только одна пара. Они тоже из Тюрингии: смуглый высокий Отто с усеченным подбородком (его считают красавцем) и Дора, невзрачная его жена с опасливыми жестами. Доре везде мерещится опасность, и она старается не заводить знакомств с русскими и молчит везде: в магазине, в трамвае. Даже в театре предпочитает сдерживать эмоции.
Для многих немцев Квасов являлся отдушиной; при его посредстве они изучали и оценивали жизнь советских людей, от которой были отгорожены сетью спецмагазинов, привилегированных квартир и заграничными паспортами. Квасов старался не уронить достоинства, хотя это давалось ему нелегко.
В этот вечер, засидевшись чуть ли не до полуночи у Майеров вместе со своим расстроенным другом, Квасов не сумел воздержаться и выцедил графин под тревожное завывание ветра и вздохи экономной Фриды. Квасов затащил Николая к Майерам, чтобы рассеять его.
— Почему ты такой никудышный, Колька? Чуть прихватило — и скис.
— Сам не знаю...
— Объясни мне или посоветуйся сам с собой. Иногда я так поступаю. И, знаешь, помогает. Я редко надоедаю людям печалями: все едино наткнешься на одни соболезнования... Тебе противны немцы? Но они живут лучше нас.
— Возможно.
Действительно, Николаю было обидно. Он даже не завидовал, а только удивленно присматривался к чистенькой квартире, к хорошей одежде, к спокойному образу жизни немецкой семьи. Майер вспоминал свои тюрингские горы, кроликов и коров, раскачивался в кресле, засовывал пальцы под подтяжки, тихонько смеялся, показывая чистые зубы. Уехал на заработки без всяких трагедий, копит валюту, вскоре вернется. Фрида навяжет в России сотню кофточек из немецкой шерсти и не потеряет ни в весе, ни в настроении. Дочки прозанимаются положенные годы в такой же школе, как в фатерланде, научатся русскому языку, уедут и забудут страну, приютившую их во время кризисной тряски. Они расскажут у себя на родине о русских, предпочитающих кофею водку, об их мятых рубахах, о нечищеной обуви, которую они донашивают до стелек, о тесноте в трамваях и о булыжных мостовых. Им так и не разобраться, почему с такой сермяжной исступленностью русские пытаются выгладить социальные шероховатости мира, вымостить дорогу к будущему, надрываются в спорах, придираются друг к другу и не замечают своих рваных сапог и скудной пищи.
Ничто пока не могло сблизить отставного крестьянского сына с пришельцами из чужой страны, хотя и он и они оторвались от гнезда и еще не приобрели прав оседлости. Забредший на огонек Шрайбер говорил о красотах вересковых долин близ Люнебурга, воспетых поэтами, приезжавшими туда для вдохновения. Он сам постарался показать оттенки цветущего вереска на шелковых нитках вышивки, натянутой на пяльцы. Одинокий Шрайбер тосковал о семье, называл себя коммунистом, помогал русским освоить тайну стекла, читал стихи, дирижируя опаленной кислотами старческой рукой, и растроганно сморкался в платок, сильно пахнувший одеколоном. Всем им было скучно в чужой стране. Но они продолжали есть ее картошку и рыбу и грелись у калориферов, согретых бурым подмосковным углем.
Нет, трудно еще во всем разобраться! Квасов уверял: в жизни самое главное — дружба, а остальное муть. Ему нравилось править эту повинность...
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Наташа жила в том же районе, по Ленинградскому шоссе, всего через несколько остановок после «Стрельны», где сходил с трамвая Николай Бурлаков. В тридцатые годы за шатровыми башенками Белорусского вокзала только-только начиналось строительство. Сломали Триумфальную арку, утащили на ломовиках бронзовых коней и императора в лавровом венке, чтобы расширить магистраль, приобретавшую даже с чисто географической точки зрения все более и более важное значение для индустриального развития этого района столицы.