Евгений Белянкин - Садыя
34
Докуривали, мусоля папироски; разговор плохо вязался.
— Гизатуллин из волчьей породы, — продолжая свою мысль, заговорил Ибрагимов. — Он хорошо понимает: возчики — болтливый народ. Это все равно что базарные торговки, только в штанах, вот и подсунул глухонемого. Умно поступил, да глупо получилось. Но она, Садыя? Она всегда лезет на рожон. Ведь могли бы свернуть ей голову.
— Могли свернуть голову, — спокойно, значительно повторяет Панкратов, — и она лезет на рожон.
А в душе другое: «Эх, ты… если бы на твоем месте, Ибрагимов, был я, разве я пустил бы ее?»
И своя же мысль опровергала:
«Не удержал бы».
Звонок в приемной зазывал в кабинет Садыи.
Перед экстренным заседанием бюро горкома Садыя нервничала. Не ладилось. Сигнал за сигналом говорили о тревожном. Город засорился подозрительными людишками. Кое-кто из бывших уголовников снова становился на преступный путь. Участились кражи, убийства. Приходилось долго думать обо всем том, что будоражило и заставляло волноваться город. Да, было трудно. И главное — люди. Приток людей продолжался. Приезжали разные — и горком обязан был знать, что они несли на сердце, хотя в таких условиях подчас трудно было понять, кто приехал честно работать, а кто — поднажиться за чужой счет.
«Золотая лихорадка», — говорил Панкратов. Но это была шутка. Он понимал серьезность положения.
Более двух часов шло бюро. Строгие, усталые лица. В глазах суровые огоньки. Прежде всего нужен режим. Твердость и порядок. И если надо, жестокость. Закон есть закон. И нечего церемониться с теми, кто мешает спокойно работать, дезорганизует жизнь.
Лицо Садыи решительно и спокойно:
— Надо поднять партийную организацию города. Каждого коммуниста.
35
«В жизни каждого человека есть свое противоестественное, — думала Садыя. — Он создан радоваться, а ему порой трудно, он порой горюет; он создан наслаждаться жизнью, детьми, а детей взяла война или эту жизнь еще надо расчистить для детей… чтобы радость была длительной».
Она только что позвонила в роддом. У Кати Мироновой родился сын: все вышло так, как хотел отец. Катя могла даже подойти к телефону. Она благодарила, очень благодарила за подарок.
— Не за что, — с улыбкой оправдывалась Садыя, — только прошу, используйте его по назначению. Из материала выйдет хороший теплый костюмчик.
В эти дни юлой возле Садыи ходил Пенкин. Он все хотел оправдать управляющего совхозом Гизатуллина.
Когда разговор заходил об управляющем, Садыя становилась резкой и беспощадной:
— Меры партийного воздействия исчерпаны. Здесь компетенция не наша, а прокуратуры.
В эти дни Садыя как-то особенно ощущала потребность размышлять. Накопился жизненный материал, который надо было разложить по полочкам; требовалось какое-то философское осмысление. И не потому, что она считала, что поступила в чем-то неправильно или было противоречиво ее отношение к жизни, а потому, что она была прежде всего человек, которому природа дала возможность мыслить, и потому, что ее размышления о жизни, и о своем месте в жизни, и о своих поступках давали ей тот аккумуляторный заряд, который двигал ею, который заставлял ее работать.
Как член партии и как человек, совесть которого прежде всего совесть партии, и как женщина, сумевшая в трудностях и горестях жизни сохранить чистоту души, она была дитя своего времени, она несла черты своего общества.
Были времена, когда возможность мыслить и знать предоставлялась мужчинам; теперь Садыя не могла жить, чтобы не мыслить, не знать, что она делала, ради чего она жила. Глубоко мыслящая натура, чистая и убежденная в своей правоте, не может жить без осмысления того, что она видела, делала, хотела делать.
Садыя любила жизнь. Она с детства любила всякие праздники с плясками, песнями, народными шутливыми играми и хороводами. Но когда она приглядывалась к своей жизни, то оказывалось, что у нее праздников было меньше, чем у других.
Почему ее жизнь сложилась так, а не иначе, так, что главная забота у нее не о себе, не о своих детях, а о детях чужих, о людях других, многих из которых она не знала или знала мало?
Почему она должна была волноваться, ездить, бороться? Может быть, она поступилась каким-то своим счастьем? И тогда действительно тетя Даша была права, сказав однажды: «Душа твоя мягкая, чисто женская, петь бы тебе да с детьми баловаться, как при хорошем хозяине собачонке со своими щенятами…»
«Можно снова выйти замуж. Но будет ли у меня новое, хорошее счастье?
Я люблю петь, играть, баловаться со своими ребятами, я смогу полюбить хорошего, отзывчивого к детям человека всей душой, и все равно я буду ездить, волноваться, болеть за других, за нефть…»
«Невыносимо, — скажет тетя Даша, — она на нефти помешалась».
Садыя не понимала, как это можно жить без всего того, чем она жила, как можно отгородиться от общества. Нет, она не в претензии к тем женщинам, которые любят мужей, семью, детей и не покладая рук трудятся у родного очага. Просто для нее такая жизнь, жизнь в обществе, была необходимостью, потребностью ее души.
«Может быть, на первый взгляд все это кажется противоестественным… но разве естественно не то, что я хочу? желаю? Жизнь человека разве не в том, чтобы выбирать что-то по душе? Мать, дети, общество — это единое, неразрывное, если хотите, чтобы ваши дети были вашими детьми и детьми своей родины…»
…Позавчера хоронили инструктора горкома комсомола: его убили выстрелом в спину. Инструктор раскрыл кое-какие махинации, и кто-то, видно, боясь за свою мелюзговую жизнь, решил замести следы. Инструктор был совсем молоденький, юный, у него остались дочка и худенькая, как девочка, жена.
— Нужна твердая мужская рука, — говорили люди.
У городского комитета партии, у Садыи оказалась твердая мужская рука, хотя с детства Садыя была жалостливая. Как-то девочкой она принесла жалкого щенка. В глазах ее стояли слезы. Мать сразу поняла. «Недаром бабушка окрестила тебя — жалостливая».
Будучи уже девушкой, Садыя решила, что «жалостливая» — это недостаток ее характера; так и бабушка, наверно, думала, когда называла ее этим словом. Эх, а сколько раз за это Садые доставалось!
Как-то в подъезде, было уже поздно, она заметила в углу сжавшееся маленькое тельце; подняла — мальчишка; тот испуганно уставился на чужую тетю.
— Я не милиция, не бойся.
В то время еще был жив Саша. Он смотрел на Садыю, не то одобряя, не то осуждая ее поведение. Но ей было безразлично. С каким терпением она терла это маленькое, крохотное тельце, затем кормила, поила, одевала.
Мальчишка спал со Славиком, привык к их дому, к Садые.
Почти два года жил в их семье мальчик. У него были большие музыкальные способности, и она ездила с ним в Москву, чтобы устроить в музыкальное училище, — он так хотел стать военным музыкантом.
Саша сердился:
— Ты забыла дом и детей. У него ведь есть родители. Как-никак.
— А что родители? Родителям не до него: женятся, расходятся. А мальчику надо учиться. Как ты этого не поймешь, Саша.
И Саша смягчался:
— Пошли ему сто рублей. И впрямь жалко, парень уж очень милый.
Помогая всему живому, Садыя не только видела в этом необходимость, но и обретала радость, потому что «жалостливость» была естественной чертой ее характера.
Садыя любила животных, но не ради эгоистической забавы. Она презирала женщин, не имеющих детей и отдающих самые лучшие порывы женской ласки и любви домашним крысоподобным собачкам.
«Женщина всегда могла бы усыновить и воспитать одного ребенка. Это не заслуга, это необходимость, заложенная в ее организме природой, и одновременно нормальное, естественное требование общества, в котором она живет…»
Садыя до безумия любила детей. Она любила их не по жалостливости, а по истинной привязанности к маленькому существу, в котором столько светлого тепла, наивности и простодушия. Все красивое, расцветающее — в детях. Она не могла видеть детей плохо одетыми, голодными, не имеющими родительской ласки. Каждый ребенок для нее всегда был олицетворением ее собственных детей.
«Как можно бросить человека? Для кого же мы готовим этот мир радужных красок?»
Трудно приходилось готовить этот мир. Часто она поступала противоестественно, что было в несоответствии с ее характером. Но поступала и продолжала поступать так, а не по-другому. Она любила людей, все живое на свете, она первая готова была подать руку помощи. Но она становилась холодной, безжалостной к гизатуллиным, к грабителям, пойманным на улице, к людям с нечистой совестью.
«Где милосердие?» — словно чей-то голос спрашивал из темного угла.
«Милосердие в справедливости», — отвечала Садыя. Сколько раз, сбитая вопросами из угла, волновалась, думая, что она чего-то не учла, что нельзя к живому существу, к человеку тем более, относиться без сострадания, что от людской черствости она сама не раз плакала. Но она не могла быть несправедливой, потому что за этим стояли опять люди и та новая жизнь, которую она и они с любовью строили. Она не была мстительна, она легко прощала людей, понявших ошибки. Но она не прощала тем, кто под маской раскаяния скрывал безобразное или утонченное лицо бандита или стяжателя.