Александр Бахвалов - Нежность к ревущему зверю
Дверь отворилась. Придерживая полу халата, перед ними стояла невысокая худощавая женщина с рассыпающимся узлом волос на затылке. Лицо не просматривалось, комнату освещала настольная лампа на столе у нее за спиной.
— Вячеслав Ильич!
— Добрый вечер! Не разбудили?
— Что вы! — испугалась она. — Заходите. А вы — Лютров? Я вас сразу узнала, вы самый большой из летчиков, и Жора мне о вас говорил… Вот вам стулья, а я вот тут устроюсь… У вас вино? Почему?
— Есть повод. Вы об аэродромных делах ничего не знаете, а я сегодня именинник, вот и приехал с вином. Не выгоните? Мы не надолго.
— Что вы, Вячеслав Ильич!
Когда она присела на кровать, свет лампы ярко охватил половину лица, подернутого желтизной, четко обозначил синеву под глазами. Выражение заинтересованности их визитом, торопливость голоса и то, как она слушала или двигалась, выдавали растерянность. Было ли это следствием слабости или сознания неправомерности внимания к себе друзей Димова, которому она «никто», трудно сказать. Она беспрестанно перебирала пальцами, сжимая над грудью воротник халата, слушала, улыбалась, как если бы этот поздний визит двух мужчин, которых она принимает в халате, выглядел само собой разумеющимся.
Чернорай постучал ногтем по бутылке.
— Вам можно?
— Чуточку, ладно? Вот только переоденусь.
В комнате не было ширмы. Она распахнула дверцу шкафа и, стоя за ней, бесшумно сменила халат на темное, слишком свободное платье.
— Вот и все. Давайте помогу.
Пока она нарезала лимоны, а Чернорай пыхтел, коверкая ножом полиэтиленовую пробку бутылки, Лютров оглядел комнату. Две кровати с тумбочками у изголовий, у окна стол, за которым они сидели, справа от входа шкаф с зеркалом. Вот и все, если не считать недорогого магнитофона на тумбочке у ее изголовья да большой фотографии Димова над кроватью. В нижнем углу снимка округлым школьным почерком, какой остается у женщин, так и не окончивших школы, было написано: «Если ты мужчина, и если знаешь, на что способна любовь, пожалей меня, не говори «нет»…» Минуту Лютров томился, вспоминая, где он читал эту мольбу, и наконец вспомнил: надпись была обнаружена археологами на стене погребенного города, в Помпеях. «Если ты знаешь, на что способна любовь». На что же?
— Хорошо, что вы навестили меня. Скучно одной. Галя, подружка моя, в отпуску, в доме отдыха… Я уж решила, что вы забыли про меня.
— Некогда было, Любочка, дела. Сидели у моря, ждали погоды.
Чернорай разлил коньяк, старательно вывалял в блюдце с сахаром дольку лимона и вдруг заговорил так, словно только что вспомнил о такой надобности:
— Да! Мне нужно вам кое-что сказать, Люба… Не смотрите на Лешу, он не помешает. На днях я получу кучу денег и смогу отправить вас на юг, в санаторий… Врач советовал, даже адрес дал, это возле Ялты, кажется. Словом, отправитесь набираться сил. Не вздумайте отказываться, не то мы поссоримся.
Теперь на лице ее четче обозначилась растерянность. Она переводила глаза с Чернорая на Лютрова с видом человека, который не может понять происходящее.
— Вам нужно подлечиться, Люба. Слава прав. Вид у вас нездоровый… И обстановку сменить нпе худо.
— А как же на работу?
— Какая там работа, к черту! Посмотрите на себя, вас узнать невозможно. Хватит об этом… За ваше здоровье! И не возвращайтесь, пока снова не станете красивой, договорились? — В голосе Чернорая чувствовалось облегчение.
— Спасибо, — рука ее, державшая стакан, опустилась, губы дрогнули.
— Пейте, пейте, спать лучше будете.
— Я сейчас, я выпью, — едва успев поставить стакан на край стола, она привалилась на кровать, уткнула лицо в пнодушку.
Чернорай посмотрел на Лютрова: видишь, какие дела, как бы я тут без тебя.
— Ну вот, — Чернорай встал и склонился над ней, — я думал, вы поздравите меня… Ну, Люба? Зачем так?
Он присел на кровать, приподнял ее за плечи.
— Ну? Что же это получается? У вас гости, а вы?..
— Простите меня… Я сейчас, — не поднимая головы, она прижала платок к заплаканным глазам. — Вот и все, больше не буду…
Оттого, что в стакане было слишком мало коньяку, она попыталась выпить залпом, но поперхнулась, закашлялась, попыталась улыбнуться.
— Так-то лучше. В двадцать лет после любой передряги кажется, что кругом одни концы. А жизнь, Люба, дело долгое и всячески неожиданное, наперед ни черта не загадаешь…
Немногословие Лютрова, его положение случайного гостя, не то чтобы смущало ее, но, видимо, вызывало опасение, что он неправильно поймет происходящее, не узнает главного, — так выглядело побуждение Любочки рассказать ему обо всем, что и как было у нее с Димовым.
Говорила она сбивчиво и долго. Но причиной долгого потока слов была жалость к себе от уверенности, что за все это она не заслуживает такого наказания. Иногда прорывалось раздражение человека, у которого отняли нечто, принадлежащее ему. Казалось, погибнув, Димов не сдержал обещания, и это было жестоко по отношению к ней. Но была в ее словах и боль большого чувства. Она прорывалась меж строк, сама собой, и в какой-то степени сглаживала неоправданное побуждение говорить о себе, а не о погибшем.
— …Проснусь ночью и никак в толк не возьму, со мной ли все случилось?.. И такое во мне происходит, будто с ума схожу. Есть забываю, людей мне видеть неинтересно, и все мне лень, будто сто лет проспала. Галя накажет за хлебом сходить, я помню, а идти не хочу… И все чего-то забыть боюсь, а чего не знаю… Тут на магнитофоне Жорин голос, я как стану забывать его лицо, то запускаю и слушаю… Закрою глаза и вижу, как живого, вспоминаю, как познакомились в поезде, как мне страшно стало, что он сидит против меня. От страха я какая-то веселая стала и рисковая, гляжу на него и улыбаюсь. «Вы так улыбаетесь, будто знаете меня?» — «Знаю, говорю». — «Уж не в одной ли конторе работаем?» — «Да». — «Дела! Как же я вас раньше не приметил?» — «Где вам! Вы все, летчики, такие, никого не примечаете». И вроде бы не то говорю, не по себе как-то, а он смеется, ерунда, говорит, и подал мне «Огонек», сам сбоку сел. Листаем вместе журнал, а там — картина Рембрандта… Я покраснела, а он так потешно стал объяснять, что она означает, сказал, что ходил на выставку, где ее показывали. А я и сама там с Галей была и, оказалось, в один день с ним. Он мне про «золотой дождь» толкует, а мне на ум Галины слова пришли. Она как увидела эту женщину на картине, и давай смеяться: «На тебя, говорит, Любка, похожа, такая же толстая». Вспомнила я про это, чего-то стыдно стало, листаю страницы, а пальцев своих не чувствую. Потом мы весь вечер пробыли вместе. Раньше я думала, что он гордый, а у него привычка такая смотреть куда-то вверх.
Внимание к ней Димова, парня, о каком она и мечтать не могла, подняло ее в собственных глазах, придало ой уверенности в своем будущем, освободило от скованности.
В день катастрофы она не пришла на работу, отпросилась в женскую консультацию, куда ходила не столько по необходимости, сколько по настоянию Димова. После осмотра, когда старый врач мыл руки, а Люба стояла за ширмой и одевалась, она услышала:
— Супругу скажите, пусть не волнуется, — у врача был смешной хохолок волос на облетевшей голове, и весь он был добродушный, как доктор Айболит. — А еще скажите, чтобы он вас запомнил такой. Не всякий мужчина, знаете ли, понимает, как украшает молодую женщину беременность. А между тем прекрасней она никогда не бывает. Если б юноши понимали это…
Краснея от веселой дерзости, она ответила:
— А он понимает.
— Я рад за вас. Не всякая женщина может это сказать. Ваш супруг настоящий мужчина, знаете ли…
— Он летчик.
— Ах, так!.. Тогда я молчу…
Вспоминая о словах доктора, она улыбалась про себя и осторожно шагала мимо низкой литой ограды бульвара, терпеливо ждала у перекрестка, пока зажжется зеленый свет, спокойная и довольная легко дающимся терпением. С беременностью пришла незнакомая дотоле полнота восприятия окружающего, чувство глубокого согласия с порядками жизни, примирение с прошлым, настоящим и будущим. В ней утвердилось то непередаваемое ощущение душевного и телесного здоровья, что свойственно лишь опрятной юности в пору расцвета.
Ей нужно было в аптеку. Но у самых дверей она увидела знакомую женщину, старшего инженера лаборатории, в которой работала.
— Вы уже знаете, Любочка?
— О чем?
— У нас катастрофа, погиб весь экипаж…
— …Вошла я в аптеку, потолкалась у прилавка, как пьяная, и поехала домой: чувствовала, что погиб Жора. Сама не знаю почему… И вспомнила, как Галя сказала, когда увидела его. «Ничего у тебя с ним не выйдет…» И показалось мне, будто и я не верила, а только и ждала, как все это кончится. Вот и дождалась… Только и осталось от Жоры вот эта фотография да его разговор на пленке…
«А ребенок?» — подумал Лютров.
— Магнитофон надо бы наследникам отдать, а кому, не знаю…