Даниил Гранин - После свадьбы. Книга 2
— Потому что за цифрой гонимся! — ругался младший Силантьев. — Требовали качества, а сами… Хоть душа вон, хоть болотину паши, лишь бы цифру добыть.
А чистое масло лилось и лилось на прошлогоднюю вытоптанную стерню. Игорь молча подставил колпак под тягучую янтарную нить.
Чернышев отвернулся, долго смотрел на поле, потом сказал:
— Тут на мотоботе впору работать.
Он пытался шутить, подбадривал, но Игоря его неизменное застылое спокойствие удивляло. Оно не заражало, оно давило. Аварии заставляли Чернышева действовать осторожнее, но не останавливали его, он маневрировал мощными «ДТ», перебрасывал их туда, где появлялось хотя бы несколько гектаров сухой земли, придумывал всевозможные приспособления. За ним, как за моторным катером, вскипала пенистая волна дел, начинали тарахтеть тракторы, на поле появлялись люди, все вроде приходило в движение и быстро сходило на нет так же, как быстро гаснет, разбегаясь, волна, поднятая винтом.
Когда они покидали полевой стан, начался дождь. Он с нудной аккуратностью начинался точно к вечеру, мелкий, холодный, и сыпал всю ночь до утра.
Подойдя к дорожной канаве, Чернышев тщательно обмыл сапоги. Он делал это всякий раз, садясь в машину. Стиснув зубы, Игорь смотрел, как он болтает ногой в канаве и обтирает голенища пучком травы. В его неутомимой методичности было что-то раздражающе-унылое, похожее на этот томительный дождь.
— Безобразие! — вдруг выпалил Игорь. — Калечим машины. Такие машины!
Чернышев принужденно усмехнулся:
— Не в машинах дело.
— А в чем же?
— В людях, в хлебе. Машины сохранить — просто.
— Нет, я не могу так, — сказал Игорь, — не могу я этого видеть. Надо подождать. Мы действуем варварски!
— Приходится на весы класть свой меч, — кривя губы, начал Чернышев, и вдруг, сильно взяв Игоря за плечо, сказал, необычно волнуясь. — Ждать, а сколько ждать? Неделю? Вы ручаетесь за неделю? А может, месяц? Тогда как? Тогда вообще не к чему будет сеять… — тяжело дыша, он отпустил Игоря, долго смотрел в желтую, взбаламученную воду, потом сказал, стараясь вернуться к своему обычному тону: — Помните, как у Островского: «Пити вмерти и не пити вмерти, так все лучше пити и вмерти». Понимаете, что нам грозит, если мы агросроки пропустим? Нет, мы не можем себе позволить… — Он остановился, встретив упрямый, непримиримый взгляд Игоря. — Надо не хныкать о потерях, а искать, как справиться с бедой.
— Я не хнычу, — сказал Игорь. — Я протестую!
Слово это показалось ему выспренним, глупым, он чувствовал, что краснеет, но продолжал смотреть Чернышеву в глаза.
— Игорь Савельевич, пусть каждый занимается своим делом.
Игоря поразил не столько убийственный, обидный смысл сказанного, сколько грубо резкий тон Чернышева.
— Разрешите мне остаться здесь, присмотреть за ремонтом, — твердо сказал Игорь.
Чернышев стряхнул воду с полей шляпы.
— Пожалуйста. Будьте добры проверить чтобы по окончании ремонта машину направили к Лискиной роще и начали выборочную пахоту.
И пока Игорь провожал его до машины, Чернышев ровным, холодным тоном приказывал ему проследить за выходом машин саютовской бригады, попробовать привязать к гусеницам ваги, чтобы уменьшить удельное давление и подготовить участок за овчарником к севу под пшеницу.
Капли дождя слезились на выпуклых стеклах его очков, и странно было видеть под ними острые, сухие, немигающие глаза в суровом обводе морщин.
— К черту, к черту! — твердил Игорь, шагая в деревню.
Провались тут все, он и пальцем не шевельнет. Ломайте, калечьте машины, больше он слова не скажет. «Пусть каждый занимается своим делом»? Пожалуйста, ради бога, ему еще легче будет ремонтировать, велика ль забота! Тоня права: нечего ввязываться и спорить. Не сгоняй щуку с яиц. Сиди в своих мастерских, худо ли тебе там?
Отсюда мастерские представлялись ему самым спокойным и уютным местом на свете. Там сейчас остались только постоянные рабочие, он вернется, примется за электропроводку, надо укомплектовать летучки инструментом, подготовить запасные узлы. Не до чужой печали. Глаза закроет, уши заткнет и знать больше ничего не будет.
У моста машина остановилась, шофер спустился к речке за водой. Чернышев вылез, прошелся, пытаясь согреться. Его знобило. Ветер, насыщенный холодной мокротью, бил по лицу. Костюм, белье — все было влажным, липкая сырость, казалось, проникала сквозь кожу. Чернышев поднял голову. Долго сдерживаемый гнев вдруг прорвался. Всегда бесстрастное лицо его исказилось. В бессильной ярости он проклинал и ненавидел это беспросветное, угрюмое небо, бессмысленно-враждебное, древнее и недоступное. Он ненавидел его люто, насмерть, как только человек может ненавидеть человека.
Всю зиму Чернышев готовился к этой весне, своей первой весне: для нее он пестовал каждую машину, учил людей и учился сам, воевал с Кисловым, продумывал с председателями колхозов, с бригадирами любые мелочи. Казалось бы, все предусмотрел, обеспечил — и вот… все летело под откос, шло насмарку, и некого было винить: ни себя, ни окружающих. Производственник, привыкший управлять техникой, подчиненной ясным, известным ему законам и формулам, он тут столкнулся с необузданной, неподвластной ему силой. Смеясь над его усилиями, над усилиями тысяч людей, она грубо путала все расчеты. И он вынужден был молча взирать на это крушение, он, который имел в своем распоряжении любые механизмы, машины, приспособления, наконец знания.
Это было дико, это никак не укладывалось в его мозгу. Там, в Ленинграде, на своем комбинате, он не знал, что значит зависеть от солнца, от погоды, от дождя. Они не могли помешать ему выполнять план. Попробовал бы он сослаться на дождь! И здесь он не желал зависеть от этого неба: эта зависимость была унизительна, противна всему его трезвому инженерному складу мыслей. Придет день, когда проклятая стихия будет у нас в руках, небо будет делать то, что нам нужно, оно не посмеет шевельнуться без разрешения, мы будем гонять тучи куда захотим. Даже капля дождя не упадет без нашего ведома.
Но и сейчас Чернышев не собирался мириться с непогодой. Мириться — значит признать себя побежденным. Он шел упорно наперекор, свирепея и распаляясь от неудач.
В каждом колхозе ему твердили — надо подождать. Он отвергал все доводы, полный подозрительности и недоверия. На днях ему позвонили из обкома: «Как у вас с севом? Не подведете?» Этот вопрос расстроил его больше, чем ежедневные нагоняи разных начальников управления. Он вспомнил, как по приезде из Ленинграда он просил послать его в самый трудный район. Неужели он не справится? Неужели поддастся, пойдет на поводу… (Он чуть было не добавил «…на поводу сырых настроений». Сентенции типа кисловских — «сырые настроения» или «отвечать-то буду я» — все чаще вертелись у него на языке.)
И Малютину он тоже перестал верить. Этого мальчишку больше всего заботят тракторы… Играет на руку Малинину. «На технику сошлемся». Они-то сошлются. А ему на что сослаться?
Остановился Игорь у бригадира Игнатьева, того самого, с которым познакомил его Пальчиков в вокзальном буфете. Игнатьев жил вместе с младшей дочерью, Марией. Над комодом висел портрет старшего сына в летной форме, в шлеме — бровастый, широколицый, как отец. Там же, рядом, висела пожелтелая фотография молодого парня с лихо закрученными усами, в картузе, в кожанке. Стоял он рядом со знаменем, на котором было написано: «Смерть мировому капитализму!» Игорь принял его за самого Игнатьева в молодости, но оказалось — это брат Алексея Игнатьева, знаменитый на всю губернию партизанский командир Федор Игнатьев. В те годы — тысяча девятьсот семнадцатый и восемнадцатый — Кривицы, Любицы, Покровское, Ногово были центрами партизанских отрядов. Отсюда везли хлеб питерским рабочим, отсюда делали вылазки на железную дорогу, громили немецкие эшелоны. А когда кончилась гражданская война, этот самый Федор Игнатьев на первой губернской конференции сказал: «Мы кто? Мы — льноводы. Мы теперь винтовку в сторону отложили и беремся за лен. Что мы, крестьяне, можем обещать советской власти? А мы обещаем ей такие льны растить, чтобы из них сделать веревку, на которой можно было бы повесить всех врагов мирового пролетариата. Чтобы выдержала!»
Газетная вырезка с этой его речью хранилась в альбоме рядом с последней фотографией Федора Игнатьева, убитого в 1925 году кулаками.
Бедность была в Кривицах до революции неслыханная.
Ребята молодые, на гулянье или на праздник престольный идти, — брали у хозяина напрокат сапоги, пиджак, за это потом отрабатывали. Шесть человек грамотных было на всю деревню. Хлеба своего к весне не хватало, прибавляли сосновую кору — мезгу. Срезали ее ножом, получалась лента сладковатая, пахнущая смолой, сушили на противнях, толкли в деревянных чашках и досыпали в муку. Недаром присказку сочинили: «Лежит деревенька на горке, а в ней хлеба ни корки». Вот и прозвали волость Коркино.