Иван Щеголихин - Снега метельные
Да никогда и нигде! Разве найдутся у нее силы причинить Леониду Петровичу такую боль!..
«Так и умру безвольной, бестолковой, бесполезной!..»
Она не пошла на кухню ужинать. «Крепче буду спать на пустой желудок». Около восьми часов услышала Сашкин голос:
— Мам, ты куда? Я с тобой.
Ирина Михайловна что-то неразборчиво ответила, послышался благодушный голос Грачева, он, видимо, успокаивал Сашку, и через мгновение хлопнула дверь.
Ушла. И на Сашку ей наплевать. Забыла обо всем на свете, ушла к другому.
Что это? Как понять, что за сила такая неведомая влечет ее?..
Жене страшно от ее решимости. И любопытно.
Женя мысленно проследила ее путь. Вот она подошла к столовой, прошла сквозь густой туман, мимо стада автомашин, потом мимо дома тетки Нюры, там окна наглухо занавешены даже днем, не только ночью, видно, и на самом деле тетка готовит самогон к празднику; сторонкой прошмыгнула мимо больницы и не посмотрела даже в ту сторону, где над входом яркая лампочка освещает чашу со змеей — яд и противоядие... А там уже видны два столба с перекладиной, как футбольные ворота, с куском фанеры, на котором намалевано белилами: «Рынок. Добро пожаловать». Сейчас там пусто, ни души, только подвывает поземка. И нетерпеливо маячит одинокий черный силуэт...
Перед Женей лежало начатое письмо домой. Паническое письмо, пораженческое. Оно только расстроит отца с матерью. Женя свернула листок, отложила. Огонь в лампе то вспыхивал, поднимаясь, то оседал, пламя то разгоралось ярко, то истощалось, становилось узеньким и оранжевым, как осенний березовый листок. Приземистая, похожая на степного идола лампа бесшумно вздыхала.
...Сейчас Сергей закутал Ирину в тулуп и поднял на руки. Нет, она не далась, уперлась, и они упали, забарахтались в сугробе. Им не страшен мороз, наплевать им, что снег набивается в рукава и в валенки, за воротник.
Женя погасила лампу. Посветлела лаковая темнота окон. Женя прильнула к холодному стеклу, долго смотрела на улицу. В щели дуло, дышало степным неуютом, совсем рядом светло дымила, извивалась поземка. Где-то в снежной мути, запорошенные, белые бродят двое неприкаянных. У них нет пристанища, но они, наверное, счастливы и готовы обойти всю мерзлую степь.
21Ирина была похожа на отца — синие глаза и рыжие, почти каштановые волосы. Отец работал парторгом на тракторном заводе, а мать ее перед войной училась в педагогическом институте, мечтала работать в школе. Ирина не помнила, чтобы отец когда-нибудь раздражался, был недобрым к ней, неласковым, хотя, как она позже узнала от матери, тяжких забот у него было немало.
В семье любили музыку, мать частенько заводила патефон в синей коробке, сидя возле большого ящика с пластинками в конвертах с мятыми уголками. На всю жизнь осталась у Ирины любовь к величественным и мелодичным революционным песням. Нередко отец приходил с работы усталый, озабоченный, закрывался в своем кабинете и курил так неистово, что дым струился через замочную скважину. В такие минуты мать с дочерью говорили шепотом, ходили на цыпочках, мать вздыхала, потом тихонько, но настойчиво скреблась в дверь кабинета. Отец впускал их без особой охоты, мать умело заводила пустяковый разговор, стараясь его отвлечь, потом все вместе пели негромко и задушевно. И «Варшавянку», и «Смело мы в бой пойдем», и грустную, протяжную со словами: «Ты мой конь вороной, передай дорогой, что я честно погиб за рабочих...»
Отец ушел на фронт в первую неделю войны, когда Ирине исполнилось одиннадцать лет. Матери пришлось оставить институт и пойти на завод. Начались бомбежки. Большой шумный город утих, помрачнел. Днем окна белели крестовинами бумажных наклеек, а по вечерам чернели без огней, будто за стеклами не осталось ничего живого, одни пустые провалы. Город продолжал работать беззвучно и безостановочно, люди и машины словно состязались в неутомимости.
В одну из таких ночей после сигнала «отбой» мать с дочерью лежали в холодной постели, одетые в пальто, считали-подсчитывали, сколько дней не было письма с фронта. Вспоминали тепло и уют мирной жизни. Горе как будто поравняло их в возрасте.
На другой день, вместе с заводом, на платформах, забитых станками и оборудованием, мать и дочь эвакуировались в Сталинград.
Жили в тамошнем цирке. По вечерам шли представления, изощрялись в своем умении жонглеры и фокусники, дурачились клоуны. В первых рядах одинаково зеленели гимнастерки красноармейцев, там раздавались аплодисменты, а на галерке слышалось шипенье примусов и плакали дети. Днем малыши резвились на огромной арене, бегали в цирковую конюшню. Какое это было для них счастье — жить под одним куполом с лошадьми, дрессированными собачками и старым клоуном!
Мать назначили заведовать столовой, и Ирина каждое утро приходила к ней помогать мыть котлы и чистить картошку.
Однажды на кухню заглянула официантка и сказала, что какой-то командир со шпалой спрашивает заведующую. Мать отказалась выйти: был трудный день, кормить людей совершенно нечем, в обед роздали весь запас тушеной капусты,— и попросила официантку, пусть сама поговорит с этим командиром. Та ушла, но тут же вернулась и сказала, что командир настойчив и надо бы уважить его просьбу, потому что он с орденом. Ирина любила орденоносцев и первой выбежала в обеденный зал. У дощатого длинного стола стоял ее отец, подтянутый и еще более похудевший.
Через три дня он, политработник, ушел на передовую с танковой бригадой. Ирина знала, что война кровавая и каждый может попасть в беду, потерять своих близких, но знание это мало ее тревожило, оно было с чужих слов. Чувство страха перед смертью, как ей казалось, быстро притупляется, и даже бомбежки становятся не такими страшными, как вначале. Взрослые боятся больше. Ирина как будто уже перенесла самое страшное, и теперь уже ничего не боялась. Но вскоре поняла, что ошибалась по своей детской беспечности — принесли похоронную на отца и письмо от командования. «Пал смертью храбрых на поле боя». Пройдет война, пройдут голод и холод, но никогда не вернется отец, не погладит ее по голове, не посадит дочь на колени...
Должно же когда-то прийти возмездие! За погибших, за разрушенный родной город, за тех изможденных рабочих с черными пятнами цинги, которых она видела, когда разливала по жестяным кружкам зеленоватый и густой, как чай, хвойный отвар.
Немцы приближались к Сталинграду, и завод откочевал дальше на восток, в глухой алтайский городишко Рубцовск...
После войны они с матерью вернулись в свой город. После седьмого класса Ирина поступила в фельдшерско-акушерский техникум. Ей хотелось поскорее получить специальность и стать самостоятельной.
В техникуме она очень скоро завоевала репутацию заводилы, лидера, отчаянной девчонки. Живая и общительная, вся в отца, как ей думалось, она активно участвовала во всех вечерах отдыха, ходила в походы, занималась спортом. Тренер по гимнастике собирался сделать из нее мастера спорта, но вскоре убедился, что зря старается. На первых же соревнованиях, когда Ирина заняла седьмое место среди пятнадцати участниц, она заявила, что с гимнастикой покончено. Ей хотелось быть первой, везде и всюду первой, но не второй и, тем более, не седьмой. Но прилагать для этого усилия, тренироваться каждый день, а то еще и по два раза на дню, она не собиралась,— пусть этим занимаются те, кому делать нечего, кому скучно жить, а ей скучать некогда. Она хотела делать только то, что ей нравится, и в той мере, которая ей была не в тягость, не утомляла ее.
В шестнадцать лет Ирина стала хорошеть, что называется не по дням, а по часам. Она легко привыкла к общему вниманию и всем своим видом, одеждой, походкой, манерами, старалась это внимание к себе поддерживать. Мальчишки ее обожали, однако к сверстникам своим Ирина относилась без всякого интереса, они ей казались слишком скучными, робкими, какими-то отсталыми. А вот парням лет на пять постарше Ирина была не прочь поморочить голову и тем самым поволновать себя.
После техникума она стала работать акушеркой в родильном доме. Смышленая, энергичная, аккуратная, она хорошо справлялась со своими обязанностями, ее полюбили и врачи, и молодые мамаши. Все настойчиво советовали поступить в институт, стать врачом, и она в конце концов так и сделала, поступила.
В первые дни Ирина в институтской среде несколько растерялась. Нет, она не оробела, не испугалась нагрузок, наоборот, учеба ей показалась более легким делом, чем работа. Она оказалась самой старшей в группе, ей уже исполнилось двадцать два. Большинство студенток жили еще общими полудетскими, полудомашними интересами, по школьному зубрили, по школьному отлынивали от занятий. Ирине с ними было скучно, и она непроизвольно выделила себя из среды студенческой в иную среду,— ближе к врачам, к преподавателям, мысленно, разумеется, про себя. На лекциях в аудитории она садилась в первом ряду, там, где обычно сидели ассистенты и преподаватели.