Елизар Мальцев - Войди в каждый дом (книга 2)
Гости зашумели, повскакивали с мест, расплескивая самогон, тянулись к Константину, кричали, стукали своими стаканами о его стакан, а он, ошеломленный, не знал, что ему делать.
«Если не выпью, то ведь обижу всех,— подумал он.— Они сочтут меня гордецом. И как же я тогда смогу разобраться, почему они так бесшабашно живут, пропивают свой заработок?»
Самогон в стакане отливал голубизной, и Константин уж было решился и чуть приподнял стакан, но тут к нему снова прилип печник, поймал его свободную левую руку и звучно поцеловал.
В первое мгновение Константин не понял, что случилось, посмотрел на руку, перевел взгляд на пьяно ухмылившуюся хозяйку, увидел полный стакан самогона в другой руке, подумал, зачем он его держит, потом его словно обожгло: если бы он выпил, он оправдал бы эту рабскую выходку печника!
— Как вам не стыдно, а? — горячим шепотом выдохнул он.— Это же позорно, то, что вы... Я же не поп!
— Извините,— потерянно и жалко забормотал печник.— Но все же, так сказать... Извините...
За шумом и суетой никто не заметил, как отворилась дверь и у порога вырос Егор Дымшаков.
— Гуляем? — Он кашлянул в кулак, чтобы заявить о своем присутствии.— С горя пьем, что над нами Аникея поставили, или с радости, что Мрыхина сковырнули? Невелик прыщ, а все же беспокойно, когда он не па своем месте сидит...
— Егор Матвеевич! Родной ты мой человек! — Печник рванулся к нему, засуетился около Дымшакова, как мальчишка.— Не гребуй нами, садись к столу.
— Погоди, золотые руки — еловая голова! — Егор вразвалку подошел к Мажарову.— И ты, парторг, в эту компанию затесался? Хочешь на арбузной корке поскользнуться? Гляди — упадешь, они живо тебя свяжут.
— Я вот за Цапкиным... Жена его прибежала, жаловалась, стекла в доме выбил... Я и решил: схожу, узнаю, в чем дело...
— Ну что ж, мы его сейчас заберем,— сказал Дымшаков и тряхнул гармониста за плечо.— Эй, Прохор! Пошли домой!
Гармонь жалобно тявкнула и замолкла. Цапкин поднял голову, но, видимо, не узнал Егора, и глупая, вялая улыбка растянула его слюнявый рот.
— Держите его, мужики! — скомандовал вдруг Дымшаков.—Я сейчас его буду в свою веру обращать!
Он зачерпнул в кадке у порога полное ведро воды, взялся за дужку и начал его раскачивать. Словно почувствовав опасность, Прохор отставил в сторону гармонь и с трудом оторвался от лавки.
— Егор Матвеевич! —испуганно крикнул Константин.
Но было уже поздно. Дымшаков отвел ведро на полный размах и выплеснул воду на очумелого Цапкина. Тот только раскрыл рот, как выброшенная на берег рыба, и грузно сел на лавку.
— Так ему и надо! — радостно взвизгнул печник.— Я сколько разов ему говорил!.. Дайте, я тоже его окачу, чтоб знал, как в своем доме стекла бить!
Он кинулся к кадке, утопил в воде ведро, но жена перехватила его и облила самого печника. Мокрый, он сразу присмирел, стал еще больше походить на щуплого подростка, безропотно принял из рук жены сухое белье и побежал за печку переодеваться.
Цапкин провел рукой по мокрому лицу и волосам, обвел всех мутным взглядом синих глаз, потом разом оттолкнулся от лавки, вскочил и, шатаясь, пошел прочь из избы.
— Застудишься, окаянный! — закричала хозяйка.— Гармонь забыл, артис!
Егор тронул Константина за плечо, и они молча вышли следом за Прохором.
«Ах, как плохо, как дико все получилось! — Мажаров шагал и морщился, как от боли.— Ну что толку, что я явился сюда? И этот печник с его поцелуем, и Мрыхин, и Цапкин, которого облили водой,— какая во всем этом нелепость и дикость!»
— Осуждаешь меня, парторг? — не выдержав молчания, спросил Дымшаков.
— Ах, да не в этом дело! — Константин схватил Егора за полу кожанки.— Нельзя, нельзя унижать человека, каким бы безнадежно плохим он ни казался. Ну чего ты этим добился? Чего?
— А то, что он коммунист, то, что забыл про это и все ему трын-трава? — Дымшаков зло сплюнул.— Прощать ему, да? Может, в обнимку с ним прикажешь ходить и возлюбить, как брата своего?
«Эх, Мрыхин, Мрыхин, не папки ты мне сдал...»—с тоскливым отчаянием подумал Константин и, нащупав в кармане ключ от несгораемого ящика, сжал его в кулаке.
Водная изба ничем не отличалась от других разбросанных по косогору изб, но всякий раз, проходя мимо, Константин замедлял шаг и жадно вглядывался
в ее скованные стужей окна. Наваждение было зряшным, но ему казалось, что кто-то, завидев его, стукнет в стекло и позовет.
От прежней избы мало что осталось — соломенную крышу заменили давно тесовой, да и та уже почернела от времени, поросла с одного бока мшистой прозеленью;
резные наличники, когда-то крашенные веселой голубой краской, выцвели и местами выкрошились; вместо завалинок краснел кирпичный фундамент. И только сарай в глубине двора под бурой, косматой соломой властно звал в ту далекую пору, когда он, стоя на сеновале, принимал от отца навильники сена, утаптывал их, дышал терпкой горечью трав и запахом парного молока. В сумерки сарай жил тогда таинственной жизнью — внизу, под сеновалом, тяжко и шумно вздыхала корова, хрустела сочной жвачкой; кустилась по углам густая тьма, откуда-то сверху срывались черными тряпками летучие мыши и исчезали в фиолетовом проеме ворот; из огорода неслышно подкрадывался ветер, и весь сарай наполнялся колдовским шорохом и свистом...
— Чего стал? Проходи, пе бойся! — Годос Дымшако-ва вернул Константина к яви.— У Гневышевых собак сроду не водилось!
Егор толкнул ногой калитку, Константин несмело пересек чисто подметенный двор, но, очутившись в полумгле сеней, вдруг заволновался до дрожи в руках. Он смотрел на жидкие пятна света, растекавшиеся по обледенелым балясинкам крыльца, и не двигался.
— Да что с тобой нынче, парторг? — опять напомнил о себе Дымшаков.— Чего ты все отстаешь?
Изба обдала их теплом и светом, и, едва переступив порог, Егор громко возвестил:
— Вот, Авдотья Никифоровна, привел тебе квартиранта. Мужик смирный, водку не пьет, табачишком только балуется, а на девок и баб не заглядывается...
— Так то ангел, а не мужик! — Гневышева стояла у печки и скупо улыбалась.— Как такого принять? Его и посадить и положить негде... А божницу мы давно убрали!
— Но все ж доброго ангела нам в Черемшанке иметь надо, а то больно черти одолевают! — довольно похохатывал Дымшаков.— Понимаешь, жалко стало мужика — спит три недели в правлении на диване, ест всухомятку...
— Проходите, будьте гостями! Садитесь вон.— Женщина махнула рукой в сторону широкой дубовой лавки.
Константин сразу узнал эту лавку — здесь, на курчавом, свесившемся полушубке, лежал убитый отец, и мать, упав на колени, хватала его застывшие руки, голосила на всю избу... Константин погладил лавку рукой, но сесть не решался.
— Что, сорно там? — ревниво спросила Авдотья и взяла со стола тряпку.
— Не-ет, что вы!.. Просто так.— Константин с трудом разжал непослушные губы.— Лавку вот увидел...
— А-а.— Лицо женщины подобрело.— Она нам от старых хозяев осталась... Кольцо вон еще! Никак не соберусь вырвать его, да к нему враз и не подступишься — видно, крепко забивали, на всю жизнь!
— Какое кольцо? — спросил Константин и тут же увидел блестящее железное кольцо, ввинченное в западню подпола. Как же он мог забыть про него, ведь мать чуть ли не каждый день посылала его в подпол за картошкой, а в тревожные ночи двадцать девятого года они вместе с матерью забирались туда и до света сидели в душной, пахнувшей сухой плесенью темноте, пока отец не являлся с собрания.
Он сделал несколько робких шагов по избе, оглядываясь вокруг, но память ничего больше не возвращала из далекого детства. Здесь давно уже шла другая жизнь, другие дети вырастали под этой крышей, и он сам не понимал, о чем жалел сейчас и почему так щемяще-грустно было на сердце.
— Я его отца хорошо помню, хотя в ту пору совсем зеленый был,— как сквозь забытье, донесся до него голос Дымшакова.— Бедовая была головушка! Как станет на миру да скажет слово — у тебя мурашки по спине... Вот, мол, я весь перед вами, хотите верьте, хотите нет, но нынче надо так — отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!.. За каждым углом его стерегли, а он шел и врагам не кланялся.
Свет керосиновой лампы, висевшей над столом, ярко освещал две русые с рыжеватым отливом головы — мальчика лет четырнадцати и девочки чуть моложе брата. Дети так старательно готовили уроки, словно им не было дела и до незнакомца, стоявшего подле лавки, и до шумного, горластого конюха. Они даже не подняли глаз от учебников.
А Константину казалось, что вот так когда-то расхаживал по избе его отец — в полыхающей атласной рубахе, плисовых старательских шароварах, и под его тяжелыми шагами радостно постанывали половицы. Но голос отца был полон всегда задумчивой мечтательности, звал в неведомую вольную жизнь, открывавшуюся уже за березовой деревенской околицей, а каждое слово Дымшакова отдавало неутихающей болью.