Матвей Ройзман - Эти господа
— Известно, кооперативу!
— А в этом году?
— Тоже!
— У вас твердые цены? — спросил Канфель и, видя, что Перлин подтверждает кивком головы, закинул удочку: — Один московский кооператив дал мне поручение закупить пшеницу по вольной цене. Что вы скажете на это?
— Что я скажу? — ответил колонист, пожимая плечами. — Я скажу, что скажет поселком!
Тетя Рива достала чистое полотенце, взяла с подоконника единственную целлюлоидную мыльницу с куском мыла и, держа все это перед Канфелем, говорила:
— Это мыльце нашей Рахилечки! Вы не знаете, господин Канфель, какая она чистулечка! Она вам не будет ни пить, ни есть, пока не намоется досыта! Она с нами воюет за грязь!.. Возьмите полотенчико!
Умывшись и причесавшись, Канфель сел за стол и принялся за яичницу-глазунью, щедро посыпая ее крупной солью из кубышки.
— Рахилечка делает яичницу, мы прямо об’едаемся! — продолжала тетя Рива, усаживаясь поодаль. — Она делает латкес, ни одна каширная кухмистерша ничего такого не придумает. А цимес? — она в восторге зажмурила глаза и прищелкнула языком. — Царь Соломон ел такой цимес!
— В наше время это редкость! — сказал Канфель, поглощая яичницу. — Наши девушки не выносят кухни, как собака музыки!
— Рахилечка своими руками кроит и шьет! Когда она будет жена, она каждый день отнесет деньги на книжку!
— Ей много сватают женихов?
— Что вы, что вы! — смутилась тетя Рива и покраснела. — Чтоб не услыхала Рахилечка! Она и слышать не хочет про разных хасоним! — и, оглянувшись, словно ее могли подслушать, наивно добавила: — Просто жалко, что такая красавица вовсе тракторует!
Чай был соленый. Канфель положил в стакан пять ложек сахару, налил молока, размешал и, отхлебнув, — все-таки почувствовал солоноватый привкус. Он посыпал хлеб сахаром, пил, по привычке быстро откусывая кусок хлеба и запивая его чаем. Тетя Рива подкладывала ему новые порции хлеба, он отказывался, потом, забыв, отламывал кусочек, другой, и, когда оставалась одна корка, решал, что бессмысленно ее оставлять на тарелке!
— У меня сумасшедший аппетит! — пошутил Канфель.
— У вас нет цорес! — отозвалась тетя Рива. — Мой Самуил уже плохо обедает!
— А что с ним?
— Его самообложили!
— Когда и где?
— Два года назад в Борисове!
— Что же он вспомнил в иом-кипур про пейсах?
— Они опоздали с повесткой. Вы спросите у Самуила! — она помолчала и, моя посуду в полоскательнице, грустно посмотрела на собеседника: — Пусть этот инспектор видит самообложение на своих детях!
Канфель заглянул в клетушку Рахили, — Мирон Миронович еще спал, закинув голову вверх подбородком, раскрыв рот и ворочаясь на кровати. Ватное одеяло оползло с него, обнажая его грудь, живот, по бокам руки, сжатые в кулаки, и правую ногу, пальцы которой выглядывали из-под перины, как грибы из под листьев.
— Наверно, ему снится солнце, пляж, медузы! — подумал Канфель. — Он думает, что медузы — еврейки, и бьется, как муха на липкой бумаге!
Канфель вышел из домика, солнце струило с неба золотой кипяток, ветер подхватывал его в чашу и плескал кипятком в лицо. Посредине колонии стрекотал трактор, от шкива трактора к шкиву молотилки бежал лоснящийся кожаный пасс, он вертел шкив — круглое сердце молотилки, молотилка ревела и раскрывала голодную пасть. Нагруженные снопами мажары подползали к молотилке, останавливались, колонисты влезали на мажару и вилами кидали снопы на платформу молотилки. На платформе девушки подхватывали снопы, разрезали шпагаты и подавали снопы Перлину. Он стоял, нагнувшись над пастью молотилки, настороженный, принимал в об’ятия снопы и кормил чавкающую машину. Внизу женщины брали граблями обмолоченную солому, уносили ее к омету, где парни, засучив рукава, складывали ее, расправляли вилами и утаптывали. С другой стороны молотилки бесшумно выталкивалась полова, ее собирали проворные подростки и относили в сторону. Под желобком молотилки был привязан мешок, в него, шурша, струилось очищенное зерно — шелковое золото «Фрайфельда». Когда мешок наполнялся, колонисты отвязывали его, тащили к десятичным весам, мешок взвешивался, и, послюнив карандаш, весовщик записывал вес в захватанную пальцами тетрадку.
Надвинув шляпу на лоб, Канфель смотрел, как, фыркая, выпускает трактор отработанный газ и как, пыхтя, обливаются потом люди. Дождь пшеничной пыли брызгал фрайфельдцам в лицо, попадал в рот, нос, пудрил их одежду. Но они не защищались от дождя, ловили белые капельки на ладонь, растирали их, пробовали наощупь, на вкус и радовались: они вырвали у степи кусок хлеба для себя и семьи. Канфель обошел место, где молотили хлеб, на одну секунду он ощутил радость за людей-победителей, его руки поднимались, чтоб аплодировать им, но глаза искали Рахиль. Она развязывала свясло, как ленту в косе, встряхивала колосья, как кудряшки, и вбирала в себя весь шум, все солнце и все запахи.
— Ир зейд фун Москве?
— Да, я из Москвы! — ответил Канфель и обернулся.
Перед ним стоял еврей в порыжелом котелке, сдвинутом на затылок, лапсердаке, опоясанном шелковым кушаком, серых брюках, вправленных в коричневые валенки. Левый глаз еврея был прищурен, правой рукой он обхватил кончик своей бороды, которая каштановым клином лежала на его груди. Услыхав ответ Канфеля, он быстро схватил его за рукав, потянул за собой и, поднимая высоко ноги, словно всходя по ступеням, говорил:
— Их гоб а предложение! А серьезное предложение!
Волнуясь, он рассказал, что не согласен продавать свой хлеб по твердым ценам, потому что из кооператива доставили мануфактуру по высокой цене, и за пуд муки нельзя купить материи на блузку дочерям. Ударяя себя в грудь, он уверял, что не привык жить плохо, и, если бы не проклятый налог, он имел бы свою крупорушку, квартиру и жил бы припеваючи. Он обвинял советскую власть в том, что она засадила его в пустыню, предварительно отняв у него все до копейки. Он уверял, что у него лучший дом в колонии, лучшая мебель, сделанная на заказ в городе, и что он — самый порядочный человек в «Франфельде». Еврей зашагал еще быстрей, нет, он даже не шагал, а летел, едва касаясь ступнями земли. У Канфеля было такое чувство, что вот сейчас — котелок, борода, лапсердак поднимутся в воздух, и, может быть, от всего самого порядочного человека останется пара поношенных валенков.
— Пеккер фун Могилев из а кулак! — кричал он, сдвигая котелок на глаза и в ту же секунду откидывая его указательным пальцем назад. — Пеккер фун Могилев из а жулик! — рекомендовал он себя, перемешивая еврейские слова с русскими. — А хиц ин паровоз!
— Слушайте! — воскликнул Канфель, наконец, не выдержав безостановочной ходьбы. — Что вы скачете, как лягушка?
— Пардон! — сказал Пеккер, останавливаясь на полном ходу женимая котелок. — Дело есть дело. Ин дрэрд золл зи гэйн! Даю пшеницу!
— Сколько?
— Зибциг пуден!
— Почем?
— Цвэй рубл!
— Вы — сумасшедший!
Канфель повернулся, пошел обратно, но Пеккер забегал сбоку и доказывал, что у него превосходный помол, что он обходится без трактора, без артели и плюет на всех, за исключением бога-Саваофа и Могилевского раввина, раби Азриэля. Тут же он поспешно сообщил, что он — вдовец, имеет двух красивых дочерей, и, если Канфель не дурак, то непременно женится на одной из них. При этом он легонько похлопал Канфеля по животу, описал, какое приданое имеет каждая дочь, какую наружность и каких родственников:
— Мэзэмоним, мэхутоним, поним! — кричал он, прихлопывая ладонью по своему котелку. — Брильянтовые девочки!
Рассказав о дочерях, он начал жизнеописание своего брата, который в четыре года был Ионатаном бэн Уриэль. в девять лет — рабаном Гамлиэлем вторым Яманийским, в тринадцать — рабби Симеоном бэн-реш-Лакиш, в восемнадцать — рабби Симеоном бэн Иохай и сыном его Элеазаром, а в двадцать шесть — десятью великомученниками. Совместив в себе качества этих знаменитых талмудистов, брат уехал в Палестину, купил землю, но не смог прожить землепашеством и открыл фруктовую лавку в Яффе. Вынув из кармана письмо в черном конверте, Пеккер потряс им перед носом Канфеля и заявил, что это последнее известие о брате, которого во время погрома убили арабы.
— Эрец Исроэль! Эрец Исроэль! — выкрикивал Пеккер, держа Канфеля за полу пальто. — А мэнч из гешторбн!
Опять начинался разговор о Палестине, о вражде арабов и евреев, о смерти еврея, который добился трех аршин обетованной земли. Но теперь о Палестине говорил человек, не имеющий красного платка на голове, и спорить с ним было трудно, потому что он отлично знал о стране предков, где на плечах всех народов, как лапа тигра на олене, лежала костлявая рука англичан. Досадуя на свою беспомощность, Канфель схватил Пеккера за узел шелкового пояса и резко проговорил: