Леонид Соловьев - Книга юности
Я помню вечерние голоса муэдзинов над просторами полей и садов, затянутых легким туманом; эти серебряные нити, дрожа, тянулись со всех сторон, наполняя душу печалью и сладостью. Ныне, когда они почти повсеместно умолкли, заменились голосами радиорупоров, я не жалею о них: всему свое время. Но все-таки в любой старине, даже самой тяжелой и темной, была своя красота.
Муэдзины, как и русские дьяконы, были особым сословием в мусульманском духовенстве. Суровый ислам, родившийся на заре всемирного арабского могущества из рева боевых труб и слитного грохота боевых барабанов, был начисто лишен всяких признаков пышной обрядности — скупая, до предела упрощенная религия воинов. Но ведь любая религия должна иметь свою красоту и своих артистов. Во исполнение этого правила католицизм завел органистов в костелах, православие — дьяконов с непомерно могучими басами, а ислам — муэдзинов.
Один и тот же напев пять раз в день! Артистические возможности у муэдзинов были жестокими. Кто-то сказал: чем строже ограничения, стоящие перед истинным художником, тем больше служат они к совершенству его мастерства. Трудно представить себе ограничения более строгие, чем те, которые ставил перед художниками ислам: живописцам, к примеру, ислам запрещал изображение живых существ, и весь художник со всем своим талантом уходил в орнамент. И действительно, в орнаменте иные добивались неслыханного мастерства. Но где ограничения, там надзиратели: подлинной живописи из орнамента все-таки не родилось, как не родилось из пения муэдзинов подлинного вокального искусства.
Отец Юсупа — я основываюсь на рассказе самого Юсупа — был большим артистом в душе. Как-то, незадолго до революции, в Шахризябсе главная мечеть объявила состязание муэдзинов. Собралось двенадцать соперников, каждому был выделен полный день, пять напевов. И все двенадцать дней в часы азана, то есть призыва к молитве, площадь перед мечетью была переполнена шахризябцами, ценителями пения. Самые искушенные ценители начинали слушать вблизи минарета, затем уходили все дальше и дальше и под конец слушали с городских окраин, куда напев едва доносился.
Отец Юсупа готовился к состязанию долго и вдумчиво. К своему таланту и мастерству он добавил еще и мысль. Все пять призывов к молитве он спел на один мотив, но по-разному: в утреннем призыве звучали радость и благодарение за новый день, ниспосланный миру, в полдень голос певца звучал медно и густо, напоминая о дневных трудах, после заката — с умиротворенной печалью навстречу ночи. Все шахризябские ценители пришли в полный восторг и единодушно предсказывали победу такому особенному певцу. Он и сам поверил в свою победу и до конца состязаний — он пел в пятый день — пребывал в счастливом полусне. Его наперебой приглашали в гости из дома в дом и награждали подарками. Настал тринадцатый день — день суда. В числе судей были два ахунда из Бухары, два иссохших старика с длинными седыми бородами, отливающими мутной желтизной, с глазами, горящими тусклым и мрачным пламенем. Они оба согласно сказали:
— Этот муэдзин не должен даже и допускаться на минарет. Ему надлежало петь о боге, о небесном, а он пел о земном: о солнце, о полдне и земных трудах, о вечере и об отходе ко сну. Сие кощунственно! И следовало бы проверить, насколько он тверд в исламе и усерден в исполнении шариата.
Вот они, надзиратели! Никакого отличия за свое пение отец Юсупа, конечно, не получил. Слух об его вероотступничестве сдул, подобно ветру, всех почитателей, он остался наедине со своим горем, со своей обидой. В Шах-ризябсе оставаться ему было нельзя, и он, забрав сына, уехал подальше, в Ходжент. Он правильно выбрал: Ходжент был далеко от Бухары, и власть мертвой исламистской догмы здесь не так чувствовалась.
Но в Ходженте поджидала его новая беда: он начал терять голос. Из главной мечети пришлось перейти в меньшую, а потом в еще меньшую, на окраину.
Вскоре он умер, Юсуп ушел из Ходжента и попал в беспризорники. Перед уходом был у него серьезный разговор с двенадцатилетней Кутбией, дочерью мыловара, они уговорились пожениться, когда подрастут. И вот прошло шесть лет, они подросли, и Юсуп приехал в Ходжент, чтобы спросить Кутбию, помнит ли она свое обещание? Она была уже под покрывалом и сказала ему, что помнит, но выполнить не может, потому что отец просватал ее за богатого торговца скотом. Юсуп спросил, хочет ли она сама идти в дом к этому торговцу третьей женой. Она заплакала. Юсуп повторил свой вопрос и в ответ услышал, что ей легче было бы умереть, но все уже решено и ничего нельзя сделать.
Юсуп все-таки поговорил с ее отцом; разговор был коротким: да, Кутбия просватана и за нее получен выкуп. Теперь Юсуп собирался во второй раз покинуть Ходжент, и уже навсегда.
— Так, значит, ты ее любишь, если приехал через шесть лет, — сказал я. — Вот почему ты решил на всю жизнь остаться холостяком.
Он промолчал, в нем все-таки еще жила фаталистическая покорность судьбе — кровь предков.
— И ты согласен так просто отдать ее, Юсуп!..
— Если бы я мог дать выкуп больше…
— При чем здесь выкуп? Пропади он пропадом, этот выкуп! Нет, Юсуп, я вижу, на деле ты вовсе не борец за новую жизнь, на деле ты защитник старины.
Сильнее уязвить его нельзя было. Он вспыхнул.
— А что можно сделать, что? Скажи, если знаешь!
— И скажу!
— Ну, говори.
— Вот подумаю и скажу.
— Подумаешь… Я уже целый месяц думаю и ничего не придумал.
Мы расстались поссорившись. Это, конечно, не очень-то вежливо — гостю ссориться с хозяином, но слишком уж серьезным был предмет нашего разговора: человеческая судьба — вернее, две судьбы.
На следующий день, проходя мимо городского сада, я увидел афишу, обещавшую вечером разнообразный веселый дивертисмент, в том числе театрализованно-сатирическое чтение поэмы А. С. Пушкина «Граф Нулин». Я взял два билета и вдруг вспомнил, что мы же с Юсупом поссорились. Если я принесу ему билет, он подумает, что я, как всегда, уступаю, ищу примирения, а на этот раз мне уступать не хотелось. Вечером я пошел на представление один. Было скучно — дряхлый фокусник показывал немудрящие фокусы, не переставая уговаривать зрителей, что никаких чудес на самом деле в его фокусах нет, а есть лишь ловкость рук, но и ловкости особой зрители не видели, а о чудесах даже не помышляли. Потом жонглер в грязном трико вертел и подкидывал четыре большие деревянные бутылки, потом две тучные женщины в матросских костюмах исполнили с каменными лицами танец «Матчиш», и подошел черед театрализованно-сатирическому чтению.
Исполнители — их было двое — вынесли на подмостки длинный стол со множеством всяких предметов на нем. Затем первый исполнитель — чтец встал справа от стола, а театрализатор-сатирик — слева. Чтец был молод и боек, с волнистой прической горячей завивки и с черными усиками в стрелку, а театрализатор, мужчина лет уже за сорок, был тучен, мордат и угрюмо смотрел себе под ноги.
— «Граф Нулин», поэма Александра Пушкина, — цирковым голосом, играя темными глазами, объявил чтец и начал:
Пора, пора! Рога трубят…
Мордатый театрализатор взял со стола жестяной рог и, надувая щеки затрубил в него.
Псари в охотничьих уборах Чуть свет уж на конях сидят…
Мордатый нахлобучил на голову картонную треуголку с кисточкой и, раскорячившись, начал подпрыгивать на одном месте, как бы в седле.
Борзые прыгают на сворах…
Здесь мордатый театрализатор перегнулся под прямым углом, опустил руки, словно бы становясь на четвереньки, и тонким голосом залаял на публику: «Гав, гав, гав!..»
Дальше это безобразие продолжалось в том же роде, особенно красочно была проиллюстрирована строка:
За пазухой во фляжке ром…
Мордатый вытащил из-за пазухи алюминиевую флягу и присосался к ней, потом, сморщившись и сплюнув, закусил соленым огурцом. Это получилось у него очень натурально, и в публике ему завистливо подкрякнули.
Да, мои юношеские встречи с миром театрального искусства не способствовали воспитанию во мне любви и уважения к этому миру. Я и по сей день побаиваюсь театра и очень редко хожу на спектакли. Кино, цирк — другое дело, а театр — это не для меня. Как только открывается занавес любого, даже самого наилучшего театра, мне сейчас же вспоминается театрализованно-сатирическое чтение, и все пропало. Вот какую над нами власть имеют иные воспоминания!
Слушать дальше «Графа Нулина» было невыносимо, я встал и пошел к выходу.
В средних рядах я увидел Юсупа. Мы встретились глазами, он поднялся и вышел следом за мной.
— Ну, как тебе понравилось чтение? — спросил я.
— Безобразие, позор! — ответил он сердитым голосом. — Куда только смотрят там, наверху, почему позволяют?
Чайханы еще не закрылись. Мы пошли в одну маленькую чайхану на берегу Сыр-Дарьи. Помост чайханы был укреплен на жердях, наклонно упиравшихся в берег, и свешивался над самой водой, она сердито бурлила, ворчала под нами внизу.