KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Бронюс Радзявичюс - Большаки на рассвете

Бронюс Радзявичюс - Большаки на рассвете

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Бронюс Радзявичюс, "Большаки на рассвете" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Вон! — Визгирда повернулся к печи, у которой поблескивал топор.

Уже не первый раз Визгирда тянется за топором — когда-нибудь пустит его в ход, и баста. Жизнь-то у него наперекосяк… Потому-то Тякле Визгирдене и прячет от него все острое. А сегодня как назло топор оставила там, где чурки колола. Вот садовая голова.

Но и на этот раз все кончилось хорошо. Казимерас пулей вылетел в дверь, прихватив с собой поллитровку, которую сам же выставил на стол. В открытую дверь ворвались ветер и шум дождя. Потом со двора Криступаса донеслись голоса: — кто-то то ли стонал, то ли ругался — не поймешь. Кто-то стоял во дворе с фонарем в руке, а вокруг толпились зеваки — может, снова что-то стряслось, может, пьяный голову себе размозжил или телке пришло время телиться; мне-то что, — прошептал, подтягивая портки Визгирда, и вернулся в избу. Темно, хоть глаз выколи, Казимерас исчез, растаял в этой тьме. Но во дворе Криступаса горит свет.

— Что там такое? — спрашивает старуха, стараясь перекричать шум, который только что сотрясал стены и долго еще будет отдаваться в ее почти полумертвых ушах. Голос у Даукинтене хриплый, слабый, как полыхание закопченной лампы.

— Не поймешь, — машет рукой Визгирда.

— Что ты сказал? Что? — прикладывает она руку к уху. Ей хочется встать и идти во двор, в темень. Но теперь, когда двери закрыты, старая Даукинтене не слышит, что за ними творится (самого крика она не слышала: только поняла по лицу Визгирды, догадалась по знакам, которые лишь она разбирала).

Тякле Визгирдене прислонилась к беленой печке.

— Господи, — шепчет она и рвет на груди блузку. Откидывает голову назад, ловит ртом воздух. Старая семенит к печке, ищет валерьяновые капли — они в шкафчике, там, где спички, соль, ложечки… Она приводит дочь в чувство, берет за руку, ведет к кровати, стоящей у низкого оконца, укладывает ее — лежа, не поднимая головы с подушки, можно в утренней дымке увидеть и сосновую рощицу Диржиса, и свет в окне Анупраса, да что там увидеть, — узнать, когда они ложатся, когда встают, что делают. Ведь не один живешь на свете. И порой только этот серый проселок, эти простые знаки соседского житья-бытья успокаивают тебя и утешают. Засыпаешь с серой ниткой проселка перед глазами, которая светится в сумерках, просыпаешься — а она, как и вечером, перед тобой, смотришь, прислушиваешься: вот в сарайчике за стеной шумно взмахивает крыльями красный петух. А порой, когда работаешь или просто идешь по проселку, в душу вдруг закрадывается такая тревога, словно донесся до тебя какой-то далекий гул, или звон колокола… и не поймешь, откуда плывут эти белесые, пронизанные лучами облака — от Сантакос или Дусмянос, не поймешь, день ли, вечер ли, солнце уже село, но еще светло, и снова на душу ложится тревога за все, за судьбу мальчонки: что его ждет, когда вырастет?.. Тревога и за мужа, и за Криступаса; может, с Малдонене что-то стряслось, пойду-ка поговорю с Анупрене. Сходишь, посмотришь, чем люди заняты, что делают, потолкуешь, послушаешь и, глядишь, отлегло от сердца.

Старая Даукинтене посидела рядом с дочерью, которая бессмысленно смотрела в оконце, и снова засеменила к своей лавке. Забрался на печку Визгирда. И зимой и летом он спит там, положив руку под голову, или думает о разных разностях, а порой зажигает лампу — читает.

Старуха смотрит во тьму, в которой трепыхается красноватый, чадящий огонек лампы: он то почти гаснет, то вспыхивает, освещая зев печи, кучку хвороста, смолистую чурку, от которой каждое утро и каждый вечер хозяйка отщипывает лучины для растопки, расставленные на столе и покрытые чистой марлей миски, ведра, полные воды, и чугунок с начищенной картошкой — старая Даукинтене смотрит, все ли к утру готово, проверяет, есть ли спички, хватит ли щепок для растопки. Только утро будущего дня может выдаться серым и пасмурным, и все приготовленное останется нетронутым. Выкарабкается из кровати ребенок, а горячего, помазанного вареньем блина ему не придется отведать. Мать его дышит тяжело и неровно. Положив руку под голову, смотрит во тьму ее муж; откуда-то доносятся голоса — не Криступас ли это распелся? Из-за этого ветрогона Визгирда чуть не проломил Казимерасу голову. Но если в избу ворвется какой-нибудь негодяй, он убьет его, и баста. Будет защищаться из последних сил, и пусть потом делают, что хотят.

Старуха смотрит в темноту. Верткие змейки пламени, отражаясь, извиваются в ее испуганных глазах. Кажется, от лучины, чадившей в ее избе, возгорелся огонь тех вечеров, когда парни, бывало, режутся за столом в карты, а девки прядут, ткут или щиплют перья… («Тякле, посмотри, нитка оборвалась… Зачем ты Криступелиса толкаешь?..»)

Это отголоски прошлого века. Минувшие дни. Старуха осталась такой, словно ее дети еще не выросли, и их надо опекать, как маленьких. Константене называет ее старой клушей, и дети сердятся — зачем всюду нос сует. Не по душе ей невестки, а уж она невесткам — не приведи господь! Ни с кем не уживается, один день поживет у Криступаса, другой — у дочери, соберет вещички — и на большак, к Казимерасу. Посидит у него подле оконца, поцапается с невесткой и снова семенит в долину — по внучонку, мол, соскучилась… по Юзукасу. Ехала бы она в город к дочкам. Жила бы там без забот, каталась как сыр в масле, зачем ей здесь горе мыкать — так не раз говаривал Константас. Разве он не знает, что здесь ею все тропки проторены и что все вокруг — кровное. Как же без нее внучок вырастет? Все здесь свое, родное. И порог, и камень, на котором она любит сидеть, и большак, по которому пастух ввечеру гонит стадо, и голос вернувшегося сына, и час вечерней трапезы, когда чистят картошку, и пес, который сломя голову мчится ей навстречу, как только Юзукас спускает его с цепи. Только через этот порог она перейдет в иной мир, и последний звук, который еще долетит до ее гаснущего сознания, будет голос сына или внука. А может, клекот аиста, дуновение ветра или скрип дверей.

Когда старая Даукинтене поднималась еще с первыми петухами, ставила на огонь чугунки, месила тесто или сажала заспанных, вытащенных из теплых постелей детей на горшочек, или еще раньше, когда была не замужем и ждала сватов, ей не было дано ни на миг поднять таинственную завесу будущего. Видела — растут, тянутся вверх ее сыновья и дочери, но знать не знала, ведать не ведала, каких они приведут в дом зятьев или невесток. А главное — что случится в мире на коротком ее веку; не знала, не ведала, что будет столько машин, что самолеты… войны… Сколько еще будет всего, чего не увидят ее глаза! Всю жизнь она как бы в кромешной тьме, и из этой бездны голос ее уже не долетает до детей, и она сама почти уже не слышит, хотя видит их там, высоко, на свету, слышит их гомон — они же словно заживо похоронили ее в яме времени. Но ее глаза и руки знают, что только большая любовь творит на земле чудеса, и все великое рождается из великой любви. Больше неоткуда. Поэтому старуха и опекает внучонка, стараясь вдохнуть в его душу священный огонь. Так заботится она обо всех, и сладостно звучат для нее детские и отроческие имена. «Тякле, Тяклюте!» — выкликает их память, словно по лесу бредет. Прибегали ободранные, голодные. Хлеба, молока! Дай и дай. Но больше всего сердце у нее болело из-за Криступаса; самый маленький, самый слабый из всех, бледный, как и Юзукас, смотрит голодными глазками, следит за каждым движением; опекала Криступаса, словно предчувствуя, что с ним может что-то дурное стрястись. И никогда не звала его так грубо, как Казимераса — «Казис!», или другого — «Константас!.. Эй ты, Константас!» Криступелис был добрым и доверчивым, ее тайной надеждой, она никогда не слышала от него ни одного грубого слова. Если бы был жив отец, то он, может быть, ругал бы Криступелиса — известное дело, любовь отца иная, чем у матери — такие дети больше всего нуждаются в ее любви. И неправда, что все они перед ней равны, одинаковы. Всегда кого-нибудь из них любишь больше, с одним из них связываешь все свои сокровенные мечты.

Старуха гасит лампу, усаживается на кровати за печкой и начинает молиться… Эти четки, поцарапанные, истертые, перебирала еще ее мать, и старая Даукинтене почти чувствует, как скользили по ним пальцы ее родительницы, как застывали, наткнувшись на какую-нибудь трещинку или шишечку, чтобы вслушаться в мертвую тишину, как вслушивается сейчас и она…

Когда-то они считали себя шляхтичами. Две ее сестры в Польше — бог весть, живы ли они, писем от них нет, уже целую вечность ни слуху ни духу. Ядвига и Каролина.

Старуха произносит их имена, и губы ее шепчут, как бы шелестят — шшы… пшы… Стоит кому-нибудь упомянуть Варшаву или Краков, как старую Даукинтене охватывает какое-то странное волнение: ей не терпится скорее вмешаться в разговор, сказать, что ее сестры живут там, то ли в Варшаве, то ли в Кракове. Сестры, которых она никогда в глаза не видела. Вся деревня знает, что две ее сестры живут в Польше, две сестры, о которых она беспрестанно думает. Старуха разговорится и покажет вам позеленевшую от времени, медную с орнаментом шкатулку, в которой держали бусы еще мать, прабабушка… Старая Даукинтене будет что-то лепетать, трогать старинный герб и надпись.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*