Бронюс Радзявичюс - Большаки на рассвете
— Не важно, что он говорит и о чем поет, — сказал Казимерас. — Надо следить за тем, куда он смотрит и что у него на уме. А этот… Криступас, — добавил он, — ничего не хочет видеть.
— А ты что — не тем же лыком шит? — бросил Казимерасу Визгирда, слушавший его довольно внимательно.
— Не понимаю, что же получается: он одно говорит, а другое делает, — пропустив мимо ушей вопрос Визгирды, продолжал Казимерас.
— Все вы двуличные, — отрезал Визгирда.
— А ты? — спросил Казимерас.
— Ты меня своим дерьмом не пачкай.
Такими словами кончился однажды их разговор. Все вдруг замолкли, попятились, оставив посередке избы много места тому, кто их созвал и на миг сплотил воедино. Про себя же они решили, что многое передается в лес только через Амбразеюса. Вызывал подозрение и счетовод Накутис. Да и сами они не очень-то помнили, где и что под пьяную лавочку болтали.
Через несколько недель Амбразеюс исчез.
— Он хоть спасибо сказал? — спросил Визгирда Криступаса.
Тот ничего не ответил.
— А хоть знаешь, куда он удрал?
— Иди ты к черту! — закричал Криступас.
Он продолжал свято верить в этого человека. И никто не заставит его поверить, что за добро можно отплатить злом.
Но однажды в полночь — недели через две после исчезновения Амбразеюса — кто-то тихо постучался к Криступасу в окно, и он вспомнил своего друга «цыгана». Криступас, не раздумывая, открыл дверь и, сраженный пулей, рухнул на порог.
— Это тебе за то, что ты очень Стяпонелиса жалел, — успел он услышать.
То был не голос, а жало змеи.
— Стяпонелиса, — он кого-то словно передразнивал… словно Амбразеюса… ничего больше его помутившееся сознание не успело запечатлеть.
Криступас уже выздоравливал, когда до него дошла жуткая весть: Амбразеюса нашли с веревкой на шее в покинутой риге у большака.
Криступас смотрел на ужпялькяйцев, которые, толкаясь, выносили из риги труп. Из кармана висельника вдруг выпал замусоленный блокнотик, в который Амбразеюс время от времени что-то записывал. Константене тут же наклонилась, подняла блокнотик, хотела было посмотреть, но Криступас вырвал его у нее из рук и швырнул председательше в лицо.
Может и в самом деле их зря пугала ироническая усмешка этого человека. Что-то загадочное, запутанное и противоречивое было в его жизни, и Криступас, который всегда готов был приютить и обогреть всех горемык и бездомных, никогда его не осудит, даже в том случае, если Амбразеюс успел стать перед смертью его врагом. Застывший, костлявый труп внушал только жалость. Если это и впрямь предательство, то оно ходило по пятам самого Амбразеюса. Пытаясь выпрямить скорчившегося, исхлестанного октябрьскими ветрами покойника, ужпялькяйцы до боли чувствовали, что кого-то не хватает рядом с ним: матери, брата, жены? Со всеми женщинами он заговаривал, всех их опалял его чахоточный взгляд, но оплакивать его у гроба было некому.
Криступас загнул один палец… потом три… четыре. Скольких он за год лишился — на фронте, у себя дома? Каждая смерть, каждая пуля, угодившая в близкого, задевала и его. Эльжбета поняла бы… Никто не заменит ему Эльжбеты; никто не заменит ему тех, кого он любил; и чья вина, что даже осторожный, умудренный жизнью брат, даже вторая жена, мать его ребенка, даже сестра — более чужие ему теперь, чем любой чужак? Кто виноват в том, что он не спускает глаз с большака, по которому уходил из несуществующего дома и в такой же возвращался.
Сын его, шестилетний мальчонка, вцепился в отцовский ремень. От каждого прикосновения Криступаса сердце мальчика сладко замирало.
По проселку, на котором сверкали лужицы, по проселку, над которым плыли перистые облака, через голые поля двинулась еще одна похоронная процессия. Склоненные головы, обильно смазанные мазутом или гусиным жиром сапоги, галифе, развевающиеся на ветру волосы, доносящийся откуда-то издали колокольный звон — а ведь это звонили не по Амбразеюсу, его и на кладбище хоронить сперва не соглашались. Криступас сказал:
— Мы не должны забывать Амбразеюса, ибо ничего о нем не знаем. Если он и был дурным человеком — хотя я лично в это не верю, — все равно он никого не подвел, только самого себя… Многие имена мы никогда не сможем забыть, — продолжал он, окидывая взглядом всех по очереди — и тех, кто выстроился с винтовками напротив кладбищенской стены, и тех, кто пришел с его хутора. Никто Криступасу не возражал, над головами гудел ветер. Чистое октябрьское небо и ветер: залитые светом сосняки, залитые светом дороги. На них-то и вывела странника Амбразеюса смерть.
Казимерас за гробом Амбразеюса не пошел, отказался проводить его и Константас, только Визгирда прошел немного следом и с полдороги вернулся.
Процессия, которую организовал Криступас, возмутила кое-кого из властей.
— Еще неизвестно, что он был за птица.
— Я знаю: он никому ничего плохого сделать не мог, — ответил Криступас.
— Голодранцы, — махнула рукой Константене, — какими были, такими и остались.
— А ты сама — давно ли другой стала? — Криступас посмотрел на ее муфту и добавил, обращаясь к самому себе: — Я словно свое прошлое похоронил.
— Ай-яй-яй, ты только нюни не распускай, — сказала Константене, но Криступас не расслышал.
— Сорвался как лист с дерева, — покачала головой Тякле Визгирдене.
— Да он… — хотела было возразить Константене, но смекнув, что люди собрались не для того, чтобы слушать ее речи, замолкла.
Надолго запомнит деревня похороны Амбразеюса. И что на проселках лужицы блестели, и что ветер шапки срывал; и слова Константене и Криступаса, его печальное, заросшее щетиной лицо…
Через несколько недель поселился в избе Криступаса новый жилец — седовласый, сутулый старикашка; куда бы он ни шел, что бы ни делал, все бочком, съежившись, видать, привык в трущобах и на чердаках ютиться. Даже трудно представить, как он взбирается по лестнице наверх, где Криступас устроил ему постель. По ночам в крохотном сводчатом оконце мерцал красноватый огонек: старичок проявлял свои негативы. Бывало, глубокой ночью, держа в дрожащей руке фонарик, спускается по той же лестнице и Константас, вздыхает («Еще дом подпалит»), забирается в постель и закрывает глаза.
Однажды старичок сказал мальцам, которые, разинув рты, смотрели, как он, причмокивая губами, разводит всякие порошки и кристаллики и оживляет на белом листе бумаги лица людей, что он хочет всех сфотографировать. Пусть они придут с кроликами (все ужпялькяйские сорванцы выращивали их), пусть скажут родителям, что он и их сфотографирует на фоне деревьев, возле частокола, всех до единого.
Долго перед черной коробкой фотоаппарата, установленной на треноге, пушил свои усы Казимерас; переминался с ноги на ногу, словно стоял на угольках, Константас; терпеливо дожидаясь, пока голова старичка вынырнет из-под черного покрывала, застыла Константене, готовая расхохотаться в любую минуту; поправляла узел платка в крапинку старая Даукинтене; сын Визгирды сфотографировался возле лошади; скрипя голенищами сапог, примчалась со своим малышом Криступене; приковылял белый как мел Криступас — уже третий осколок свинца извлекли из его тела доктора.
Потом все вертели в руках эти снимки и диву давались: какое сходство, как живые!..
Глядя на этого старичка-фотографа, Визгирда почему-то все время думал и о тех, которые своими самодельными телескопами первыми открывали звезды, о врагах, которые, желая испытать свое лекарство, выпивали смертельную дозу с бациллами чахотки, об ученых-изобретателях, обо всех, кому человечество (это слово довольно часто встречается в речи Визгирды) должно быть благодарно. В душе он всегда почитал тихих подвижников и презирал тщеславие (которое было свойственно и Казимерасу, и Криступасу).
Таков Визгирда. Он ценит ремесла, покупает только хорошие, добротные вещи. До самой старости ему будет служить коса «Гарантия», он знает толк в материалах, знает, что из чего сделано, все сравнивает с вещами, изготовленными в старые времена. Вообще он обожает в разговоре сопоставлять то, что было, с тем, что есть.
И хоть у него нет ни верстака, ни кузни, Визгирда порой способен смастерить какую-нибудь вещь лучше, чем кузнец Кайнорюс или столяр и плотник Ужпялькис. Приглядывается к умельцам, смотрит, как делают другие, и учится у них потихоньку. И старается не ударить лицом в грязь — никому не уступит. Не допустит, чтобы его вещь была хуже. Терпелив. Иногда бросит: «Живи мои родители чуть лучше, они бы меня обязательно какому-нибудь ремеслу обучили», — и глаза его наливаются слезами, словно пронизывающий ветер швырнул ему в лицо прах его убогой земли. Хоть Визгирда и скуп, но жене и слова не скажет, когда видит, как она с миской супа идет через сосновую рощу к Криступасу — несет старичку-фотографу ужин. Вскоре Визгирда купил фотоаппарат и своему сыну…