Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
Утром она была весела и по-женски сдержанна, а он не отводил глаза в сторону и как умел ухаживал за ней, демонстрируя немного позабытую гимназическую галантность, а потом, когда схлынул первый наплыв чувств, они оба несколько преувеличенно заинтересовались холостяцкой жизнью друг друга.
— Викторас, тебе нельзя оставаться здесь ни дня. — Ее голос звучал дружески.
— Я сам знаю, — буркнул он, почувствовав к ней еще большую благодарность, — но куда мне деваться?
— Иди учиться, — ответила она. — Будь у меня такой фундамент, я бы не сидела сложа руки.
— Какой фундамент?
— Ты такой начитанный, а твоя память — просто чудо!
Он рассмеялся, вспомнив, что в гимназии учился довольно тяжело, ценой огромных усилий запоминая множество предметов. Но прошло столько времени… И когда его приятели-отличники почти все позабыли, его память выкинула штуку: весь, прежде с таким трудом заученный, школьный курс вдруг воскрес в пластах подсознания и с каждым днем все ярче и ярче вырисовывался в памяти. Его начитанность удивляла.
Как-то один приятель, усомнившись в знаниях Моцкуса, спросил:
— Откуда ты знаешь все это?
— Оттуда же, откуда и ты: ведь мы вместе учились.
— Не прикидывайся, ты, наверно, и теперь учишься?
— Говорю: в прошлом учился…
— Из прошлого люди только силу черпают, — не поверил товарищ.
А теперь то же самое говорит эта малознакомая фельдшериха… Моцкус с признательностью улыбнулся ей и спросил:
— Кто меня отпустит?
— Кто назначил, тот и отпустит.
— Утопия.
— Почему? Мой отец — довольно влиятельный человек. Я поговорю с ним, вот и все дела.
— Поговори, только боюсь, что ничего из этого не выйдет. — Он был уверен, что ее слова — лишь деликатный завершающий аккорд их коротенького романа.
Марина уехала, а через несколько дней его вызвали в Вильнюс.
— Тебе надо учиться, — повторил ее слова тихий и очень упрямый начальник отдела кадров, все время кормивший его железными аргументами: «Нам лучше знать… мы только советуем… есть такое мнение…» теперь он так же тихо согласился со всеми аргументами Моцкуса и даже разрешил ему выбрать, куда пойти. — Вы мечтаете об университете? — удивился начальник и улыбнулся, словно жалея его.
— Так точно.
Тот покачал головой, еще откровеннее ухмыльнулся в усы, а потом добавил:
— Я бы на вашем месте, имея такого покровителя, не стал так легкомысленно относиться к своему будущему.
— Если понадобится, и там словечко замолвит, — шутил Викторас.
— Может быть. — Он пожал плечами и на всякий случай добавил: — Университет, братец, это не милиция.
И он оказался прав: в университете надо было много, чертовски много работать, чтобы угодить единственному начальнику, называемому наукой. Но тогда Моцкус верил, что труд по сравнению с проклятыми выстрелами — это неземное счастье, рай, предназначенный только для избранных, поэтому весело улыбнулся начальнику, так неожиданно укрощенному женщиной, и, невзирая на его звание, ответил:
— С вашей помощью я уже и это почти позабыл.
— Только не дури. — Начальник снова стал грозным и неприступным.
«Какое свинство! — глядя на него, думал Моцкус. — Я целые ночи просиживал, портил глаза у керосиновой лампы, сочиняя длинные, хорошо аргументированные прошения, трезво взвешивая каждое „за“ и „против“, стараясь не показаться слишком назойливым, а он каждый мой рапорт перечеркивал убийственно холодным, никакой логикой не подкрепленным „нам лучше знать“». И вот теперь благодаря заступничеству малознакомой женщины Моцкус стоит перед этим чурбаном и чувствует себя свободным как птица.
Училось Моцкусу трудно — за все университетские годы он так и не снял шинель, только несколько раз перешивал ее, и она становилась все короче, — но он был счастлив, забывал про все невзгоды и ощущал огромное удовлетворение от новой, ни на что не похожей работы, позволяющей ему сомневаться, когда все кажется точным и логичным, дающей право спорить и состязаться с признанными авторитетами. Моцкус чувствовал себя просто всемогущим и с азартом мальчишки отдался математике. Он считал, что это наука наук, что всю деятельность человека, даже любовь, можно превратить в символы и цифры, а потом, выстроив их в ряды и формулы, основанные на законах и логике математики, без особого труда предсказать будущее и судьбу.
— Идея должна быть самой простои, — вначале он спорил только с равными себе. — Проникая во все сферы жизни, она может пользоваться сложнейшей методологией, может дать чудесные результаты, но суть ее должна быть понятна даже ребенку. Если бы Эйнштейн в молодости не подумал: «А что случится, если я буду бежать быстрее света?» — он никогда не сказал бы: «Прости, Ньютон, но ты уже не прав!»
Моцкус не хвастался, ибо не хотел, чтобы над ним смеялись не понимающие его. Он работал, как одержимый зубрил иностранные языки, читал — и проверял, читал — и соглашался, читал — и возражал, читал — и осуждал, читал — и творил. К каждому новому делу, к каждой интересной книге он прикасался с каким-то внутренним трепетом — так поднимаешься в атаку, имея одинаковые шансы вернуться с победой или остаться вечно живым в памяти товарищей… Яростное беспокойство не оставляло Моцкуса, пока он не добивался своей цели, пока, опустошенный, но счастливый, не мог сказать себе: а все-таки она вертится, черт меня подери!..
Сначала о своих открытиях он несмело рассказывал Марине. Она ничего не понимала, только широко раскрывала глаза и обязательно, не желая показаться невеждой, сомневалась:
— Да ведь это чушь!
Тогда он, довольный, смеялся и начинал объяснять:
— Теперь науке как вода, как воздух нужна такая на первый взгляд безумная идея, переворачивающая все представления вверх ногами…
Марина уступала, но не забывала и о себе:
— Я с первого взгляда поняла, что ты не такой, как все, но это уж слишком. Поверь моему предчувствию: так рискуя, ты когда-нибудь свернешь себе шею.
— Милая, а что такое предчувствие, что такое инстинкт? Это запрограммированный в генах опыт тысяч поколений, живших до нас. И ничего лишнего там нет: все подчиняется железным законам природы. Все живет с одной-единственной целью: как можно лучше приспособиться к окружающей среде и продолжить существование своего вида. Человеку важно только найти закономерности цепочек, уметь заменять эти закономерности другими. Тогда он всемогущ…
— Не согласна! А любви, а чувству ты ничего не оставляешь?
— Любовь и чувства тоже можно будет запрограммировать. — Моцкус ни капельки не лицемерил, ибо все чаще и чаще ловил себя на мысли, что Марина нужна ему как женщина мужчине, и не выносил, когда она набивалась в духовные поводыри.
— Когда ты так говоришь, ты мне противен. Я нашла тебя не для математики, а для себя. Ты должен понимать это.
— А может, я нашел тебя для математики?
— Глупость! Как можно любить человека только из-за какой-то цели? Если я люблю, мне неважно, ни ради чего, ни почему. Любя, я все могу.
— Кое-что могу и я… Но в твоих словах есть странная логика: так сказать, до греха меня не доводи, но прямую дорогу укажи… — Он больше не спорил, так как знал, что Марина может предаваться любви двадцать четыре часа в сутки и не насытиться ласками, а для него эта любовь была только потребностью, продиктованной природой.
— Послушай, неужели тебе нравятся мужчины, которые постоянно держатся за юбку?
— Это противные, ничтожные существа, хотя иногда их внимание становится даже приятным, потому что ты на меня не обращаешь внимания.
— И опять ты не права. Я занят научной работой, мне надо сосредоточиться. Чтобы все время думать, надо все время молчать… Поэтому ежедневно напоминать мне, что я неразговорчив, просто нетактично.
— Внутренний голос никогда не отличался тактичностью.
Разговаривать с ней на эту тему было невозможно. Моцкус знал, что любящая Марина не успокоится до тех пор, пока не завладеет его душой, а если это не удастся, то будет всеми силами стараться сделать его похожим на себя. И еще Моцкус знал, что, слабая, она упрямо стремится властвовать, что ненавидит абстрактные вещи, так как не в силах понять их, что, занятая бытом, она боится за витающего в облаках мужа, который может удалиться от нее и снова оставить ее одну…
Он все это знал и почему-то сказал:
— Послушай, ты прекрасно понимаешь, что я другим не стану, лучше скажи: за что ты меня любишь?
— А шут тебя знает… Может, из тебя и впрямь что-нибудь выйдет. — Усомнилась, но осталась прежней. Она не отказывалась от малейшей возможности привязать его к мелочному быту — если не сердцем, то хотя бы законом, чувством долга, хотя бы цепью за ногу…
Это были первые семейные битвы, первые баталии, которые со временем превратили их в непримиримых врагов, но до этого было еще далеко, надо было не только учиться, но и одеваться, заботиться о теплом уголке и куске хлеба… Родственников у Моцкуса тогда не было, хотя теперь их появилось довольно много. И если б не Марина, черт знает какой получился бы из него академик. Прежде всего она уступила ему одну комнату в своей огромной квартире, помогала по мелочам, покупая билеты в кино или театр, и никогда не забывала, что студенту часто не хватает несколько рублей до стипендии и несколько спокойных часов перед экзаменом. Она не была слишком назойлива и лишь однажды, когда он решил уйти с последнего курса, сказала: