Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
— Если бы не этот мостик… — оправдывался он, глядя на бесконечно благодарные лица товарищей.
С того дня к нему совсем неоправданно прицепилось прозвище «счастливчик». Называют его и «тараном», «великой пробивной силой», но суть не меняется — он счастливчик, ему везет, и ему завидуют даже близкие люди. Увы, эта легенда совсем беспочвенна. Может, лишь тогда, у дуба, счастье единственный раз ему действительно улыбнулось, а всего остального он добился сам, нечеловеческой настойчивостью и трудом. Виноват Моцкус лишь в том, что ни разу не попытался опровергнуть эту легенду, что нигде и никогда не плакался, а о своих делах часто говорил с юмором, никогда слишком не переоценивая и не гнушаясь ими.
— Если людям так легче, могу и в счастливчиках походить, — сказал он однажды жене. — Из-за каждой мелочи я под машину бросаться не стану…
Да, тот день, когда ударила молния, был полон неожиданностей. Когда они въезжали в деревню, какой-то идиот, накинув себе на голову полы плаща, прыгнул под колеса, намереваясь покончить с собой.
— Ну, очнись ты, осел!.. Ведь я не виноват… Ты нарочно!.. У меня свидетели есть, — умолял молодой шофер, похлопывая самоубийцу по щекам. А когда помятый парень приоткрыл глаза и застонал, шофер перестал хныкать и врезал ему от души: — Дурак, в следующий раз на лбу напиши, если тебе жить надоело!
Ребята хотели проучить этого недоумка, но Моцкус не позволил. Он смотрел на грязное лицо Жолинаса, на подбитые глаза, на спекшуюся кровь на лбу, на дрожащие руки и не в силах был понять, откуда у человека столько своеволия, столько пренебрежения ко всему на свете, если он сам, никем не понуждаемый, накинув на голову плащ, может послать все к чертям?..
— Почему ты так сделал? — спросил он Жолинаса.
Тот долго озирался вокруг, ничего не соображая, потом ответил:
— Если я никому не нужен, то могу распорядиться собой.
Моцкус передернулся. А потом долго не мог забыть ни дуб, расщепленный молнией, ни стройного парня с синяками под голубыми глазами. Моцкус вспоминал эти случаи и когда без колебаний посылал товарищей в огонь, и когда, прижавшись к дереву или камню, сам сеял смерть. А в минуту затишья, набивая диск патронами, спрашивал себя: зачем все это? Почему один человек насилует другого? Почему убивает? Ведь человек — существо разумное и все на этом свете должен бы делать по доброй воле, без всякого принуждения. В конце концов даже добро, навязываемое силой, тут же превращается в зло, так сказать, в свою противоположность…
Моцкус писал длинные рапорты и всегда заканчивал их одним и тем же: «Прошу уволить меня с занимаемой должности, так как я хочу учиться, свою работу ненавижу, поэтому у меня нет никаких перспектив для роста и достижения серьезных успехов на службе».
А из управления ему отвечали: «Нам, товарищ Моцкус, лучше знать, где вы в настоящее время нужнее…»
Этот надоедливый диалог тянулся почти год. Все к нему привыкли и даже шутили, мол, Моцкус слишком дорожится, а начальство ломаного гроша за него не дает, поэтому все и стоит на месте. Но были и такие, которые обязательно добавляли, что Моцкус — счастливчик, что другому за такие рапорты уже давно всыпали бы пониже спины…
Викторас терпел эти разговоры, иногда даже сам в них участвовал, а едва выпадал удобный случай, снова брался за перо.
Потом на его голову свалилась новая беда. Зеленые нагло убили председателя колхоза и его семью. Средь бела дня, под носом у его парней вырезали всю семью: мужа, жену и троих детей. Он долго не находил себе места. Голодный, исхудавший, бродил вокруг хутора Гавенасов, исследовал факты, расспрашивал людей, но все было тщетно. Однажды, кое-что пронюхав, он всю ночь просидел в густой сирени Гавенасова сада, а под утро задремал на минутку. И тут же очнулся. Небольшой юркий зверек крался к только что проснувшимся куропаткам. Сосредоточив внимание на птицах, этот маленький разбойник дрожал, словно натянутая пружина. Чтобы не застыли мускулы, он перебирал передними лапками, прижимался к земле, но все время настойчиво приближался к мирно поклевывающим птицам. Еще мгновение, еще шажок… и Викторас не выдержал. Забыв про инструкции, элементарную осторожность и оправдывающую его работу секретность, почти не целясь, он выстрелил в зверька. Тот высоко подпрыгнул, перевернулся через голову и, упав на землю, сразу замер. Это была первая охота Моцкуса. Пуля настигла и смертельно ранила зверька перед самым прыжком, но не прыгнуть он уже не мог…
В это время затрещали кусты. Он снова инстинктивно поднял оружие и едва не нажал на курок, увидев бегущее через сад существо, завернувшееся в пестрое, сшитое из разноцветных лоскутов одеяло.
— Что ты здесь делаешь? — спросил, догнав девушку.
— Я дома боюсь спать. — Она сняла с головы одеяло, сдернула платок. Ее огромные глаза были широко раскрыты, в увеличившихся зрачках сверкали какие-то нехорошие, сумасшедшие огоньки. — Я видела, как вы целились в меня, видела брызнувшее из дула пламя, но кричать побоялась…
— Послушай, Гавенайте, так нельзя… — Перепуганный, он не мог поставить оружие на предохранитель.
— Я вас не боюсь.
— Я и не пугаю… Меня и не надо бояться.
— Знаю, вы хороший… Вы должны быть хорошим, потому что вы — моя судьба.
— Еще что выдумаешь!
— Я уже который раз вижу во сне маму, а она говорит, что тот, кто выстрелит в меня, станет моим мужем.
— Я тебе дам мужа! Марш в дом! — обругал ее Моцкус и только потом заметил, какая она молодая и красивая.
Он привел девушку в избу; словно отец, помыл ее лицо холодной водой, уложил в постель и, почувствовав, как приятно ему дотрагиваться до нее, смущенно раскраснелся и снова принялся учить:
— Уезжай, если не можешь жить здесь, я помогу тебе. Попроси, чтобы соседи приходили, но одна больше не оставайся. Ты с ума сойдешь. Ты вся горишь и бредишь.
Она слушала его не мигая, слушала и опять просила:
— Будьте таким хорошим, не оставляйте меня, я вам не стану мешать, я все умею…
— Теперь — не могу. — И, увидев, что эти слова причинили ей боль, стал оправдываться: — Но если ты так уж боишься, пришлю кого-нибудь из комсомольцев. — Пообещал и ушел искать своих парней, хотя до условленного времени еще было целых полдня.
Кажется, ничего интимного между ними и не было. Однако глаза перепуганной Гавенайте не стерлись из памяти Моцкуса. Бывая в этих местах, он вдруг ощущал желание, даже необходимость еще раз увидеть Бируте, поговорить с ней, утешить, хотя бы притронуться к ней рукой, как тогда… А не найдя ее, долго стоял у расщепленного молнией дуба и наблюдал, как тяжело умирает проживший несколько веков великан. Одно время Моцкус даже замыслил было посвататься к этой одинокой девушке, с которой так жестоко обошлась судьба, обдумал все подробности, но помешали его неопределенное, полное опасностей положение и неуемное желание учиться.
Моцкуса ранило. Рана была неопасная, но довольно глубокая. Пришлось вызывать врача из Вильнюса. Приехала женщина — средних лет, но очень милая. Она осмотрела рану, наложила швы, перевязала и, не дождавшись машины, осталась ночевать.
Они поужинали, он по-джентльменски уступил ей свою кровать, а сам собрался улечься на полу, бросив туда какие-то тряпки.
— Я принесла вам столько беспокойства, — стала извиняться она.
— Ерунда, ведь вы перевязали мне руку. — Он еще подумывал, не уйти ли ему в городок и переночевать у товарищей, но фитиль керосинки несколько раз мигнул и погас.
Они долго ворочались и не засыпали: его мучила боль, а врача… Трудно сказать, почему она металась на скрипящей солдатской койке, но ее тихие, ласковые слова Викторас расслышал сразу:
— Послушай, лейтенант, я уже не девочка, и если ты ляжешь рядом, меня не обидишь.
Его прямо-таки оглушили эти откровенные слова. И, разыгрывая многоопытного мужчину, Моцкус ответил:
— Я не привык убегать от опасностей.
Он не лгал, он не убегал никогда, но такого рода опасность подстерегла его впервые.
И они громко рассмеялись. Наверно, слишком громко, потому что в такой ситуации, как ни изображай из себя хладнокровного, причины для волнения все равно будут. И он волновался.
…Это была не любовь, не распутство, скорее — острая физическая и душевная потребность в ту холодную и мрачную послевоенную пору хоть на мгновение почувствовать себя не стрелком, не мишенью, а обыкновенным человеком, свободным от чувства долга и страха, принадлежащим только себе и этой сумасшедшей минуте.
Моцкус, еще несовершеннолетним пареньком очутившийся на фронте, и она, военфельдшер, не были слишком сентиментальны, они не давали друг другу торжественных обещаний, не клялись вечно хранить верность, но не испытывать доверия и нежного внимания друг к другу они тоже не могли. А Моцкус, человек долга, безгранично чуткий, испытывал к этой женщине чувство благодарности, которое, как показывает практика, очень часто сближает людей и порабощает их сильнее, чем любовь.