Гариф Ахунов - Ядро ореха
Борис, словно сказочник, знающий цену своим словам, выдержал небольшую паузу и хитро взглянул в ожидающие глаза джигитов.
— Ну, братцы, спал я, конечно, как никогда. Никаких тебе дурацких снов, никаких кошмаров — дрых, как убитый, честное слово. В другой раз, опосля неважнецкого ужина, бывало, все мучился во сне, будто на вышке у нас страшенная авария приключилась, а тут никаких аварий, все слава богу. Только проснулся с утра, слышу, женки на кухне об чем-то талдычут, да так серьезно: бур-бур, бур-бур-бур — и ахают поочередке. Выглядываю я одним глазом — мать честная! Столпились все наши бабы посередь кухни, а на столе та самая кастрюля.
На этот раз и Лутфулла-абзый не удержался от смеха:
— Никак, парень, на чужую кастрюлю напал в потемках?
— Вот где самая громадная авария-то была, товарищ мастер! Сожрал-таки чужой суп, черт бы его побрал! А женки на кухне заглядывают попеременке в пустую кастрюлю и костерят почем зря честного кота Тимофея, — я ему ночью-то сам кость бросил, вот он и таскает ее по кухне. «И как он, проклятый, не лопнул, килограмм мяса сожравши?» — удивлялась соседка. «И не говори, милая, как это он ухитрился? — вздыхает моя. — Мясо-то мясом, но как, скажи на милость, угораздило его ведерную кастрюлю супа слопать, да еще крышку за собой закрыть?»
Тут я, конечно, не выдержал, заперхал. Ну и набросились на меня женки. Ну и завопили же они, доложу я вам! Ладно еще подошло время на буровую идти, собрался я кое-как и давай драла! Что съедено, то, как говорится, скушано...
Борис умолк, буровики тоже молчали как-то задумчиво. И Лутфулла-абзый вдруг понял, что развеселый, казалось бы, рассказ Любимова был, в сущности, камешком в его, Диярова, огород. Вот, мол, товарищ мастер, в каких условиях живем, кумекаешь? А сумеешь ли ты, уважаемый товарищ мастер, пробить для своих буровиков новые квартиры? Потянешь ли?
«Квартира — дело серьезное, здесь, пожалуй, шутки в сторону, — думал Лутфулла-абзый. — Надо бы посмотреть, кто из моих как живет. Придется и в партком и в бурком наведаться. О чем там думают? Условия-то действительно туговаты». А в сердце его тем временем зрело и другое чувство, было оно теплым и дружеским, наверное, даже отеческим, чувство душевной близости к парням из своей, да, теперь уж из своей, бригады. Молодцы ребята, где смешно, там хохочут, где трудно — там тоже не сдаются, подбадривают себя острым словом. Молодцы! И Лутфулла-абзый с отцовской гордостью посмотрел на прочно сбитую, кряжистую фигуру Бориса Любимова, на его медное от загара, с крепкими блестящими скулами и синеватым после бритья круглым, раздвоенным подбородком лицо — вот такие парни и должны в будущем стать костяком бригады. Именно такие зажигают людей неистощимым трудовым пылом, рядом с ними молодеет коллектив, не остается в нем места унынию и кислым настроениям.
Старый мастер, однако, приметил среди нефтяников и таких, кому явно не бывать душою бригады. Слева от него, на первом сиденье, смотрит не отрываясь в окно молодой с тонким ястребиным носом и впалыми щеками мужчина. За всю дорогу не перекинулся с товарищами ни одним словом, ни разу не улыбнулся, довольно странно это. О нем, наверное, сказали: состарился, не успев родиться. Сидит, ровно сыч, уткнувшись хищным носом в воротник модной кожаной с обилием замков куртки. Рубашечка тоже чистенькая, модная. Глаза злые. Вроде даже злится на веселье буровиков, вот ненормальный. Ишь, как ушел в свой кожаный панцирь. Погоди, когда дом ремонтировали, на субботнике-то, его ведь тоже не было. Ну да. Фамилия ему, кажись, Тимбиков. Карим Тимбиков. Говорят, однако, отличный бурильщик. Ну, что же, посмотрим. Был когда-то и в Калимате один человек, тоже Тимбиком звали. В годы коллективизации больно уж петушился, фасон держал, но потом, говорили, запил да так и не выправился. Помнится, даже в письме написали. Точно! Братишка и писал: «А у нас в селе большое событие. Помер Тимбик-Ветрогон...»
8
За свои тридцать лет многое повидал Карим Тимбиков, многое и позабыл, но два события запомнились ему навсегда.
...Кариму лет десять. Зима. Буран. Все сидят ужинают. На пороге с берданкой в руках возникает отец; широко расставив ноги, Тимбик прикладывает ружье к плечу... раздается оглушительный выстрел, и шамаиль[14], как кажется Кариму, всегда висевший на стене предмет гордости бабушки, сберегаемый ею словно зеница ока, — этот драгоценный шамаиль разлетается вдребезги.
Вскакивает из-за стола перепуганная семья, маленький Карим в диком страхе забивается куда-то в угол. Когда едкий пороховой дым рассеивается, он видит на полу сгорбленную бабушку. Она бережно собирает осколки стекла, и дрожащие губы ее беззвучно шевелятся:
— Спаси и сохрани нас, господи. Покарай сурово поднявших руку на последователей святого Мухаммеда...
...Кариму лет семнадцать. Лето. Ночь. Шушукаются, шелестят у деревни серебристые тополя, гортанно взборматывают спросонья уснувшие на проезжей дороге гуси. Карим осторожно идет, сначала по дороге, затем прижимаясь к плетню. Дойдя до желанного двора, останавливается, затаив дыхание: кажется, кто-то бежит. Нет, это колотится его сердце. Он ждет... готов ждать хоть всю ночь, лишь бы показалась в лунном сиянье гибкая фигурка его Шамсии, тогда он ей скажет, как сильно любит ее, она, наверное, застесняется и жеманно отвернется. Девки — они ведь такие: когда не приходишь, ждут, страдают, а выйдут на свидание, так будто и смеются над тобой. Кариму чудится милый облик девушки, он дрожит и леденеет, а из-за соломенных крыш выглядывает ущербная луна, и линяет уже, тускнеет небосклон. Светает. Шамсии все нет. Но только услышав скрип ворот у старика конюха Нигматуллы, идущего на конюшню проведать лошадей, расстается Карим с последней надеждой и уходит домой. Идет задами, словно прячась от кого-то, а может, и от себя самого?..
Кажется, нет ничего общего между двумя этими событиями. Но, повзрослев, Карим понял: события эти связаны между собой, как звенья одной цепи. И повинен в них не кто иной, как его собственный отец, Тимбик-Ветрогон — притча во языцех, мужик, известный на всю родную деревню.
Не сразу прицепили к Тимбику его звонкое и пустое прозвище — «Ветрогон». Много громких дел пришлось ему сотворить прежде — был он, что там ни говори, человеком храбрым и решительным. В революцию отличился Тимбик бесстрашием и готовностью умереть за правое дело, правильным человеком был он еще лет десять и после гражданской. Раскулачивал самых злых и опасных, не боялся ни бога, ни черта, ни кулацкого обреза. Напротив, одно имя Тимбика наводило ужас на богатеньких мироедов и всякую другую контру, был с ними Тимбик крут и безжалостен.
Погубила его, по словам односельчан, попавшая в руки власть. А так отличный был человек. Но, поднявшись, сам уверовал в свое величие и застрял, запутался. Был на селе в то время очень уважаемый председатель Салимджан, наделила его природа и умом, и добротою, и душой отзывчивой и широкой. Умел он направить Тимбика по верному пути, обратить его неуемную энергию на доброе дело, любил за горячее сердце и безграничную преданность революции... Умер Салимджан. Шел за плугом, остановилось сердце — упал и умер. Два дня плакал Тимбик горючими слезами, на третий день собрал на улице народ и, вскочив на арбу, потрясая ружьем, долго говорил горячие и взволнованные слова.
Схоронили Салимджана. Народ вернулся к работе...
Тимбик же сел за председательский стол. Взял в руки печать. Бумаги, как на грех, под рукою не оказалось, и, подумав, приложил председатель Тимбик ту печать к лаптю бедняка Ярмухаммеда: «Теперя ты колхозный человек!» С этого дня и пошли у него дела наперекосяк. За какой-то год наколобродил Тимбик столько, что и за всю жизнь не придумать: расстрелял по всей деревне шамаили, выгнал из колхоза всех, кто постился в рамазан, напившись до беспамятства, загубил колхозного племенного жеребца. Прогнали его с председателей. Стал Тимбик колхозником. Месяцами работал не покладая рук, переворачивал горы, а нападало на него — и неделями пил горькую. Протрезвев, не поднимая головы, работал вновь до полного одурения. Деревенские недоумевали: то ли восхищаться им, то ли презирать, как беспробудную пьянь и блаженного. В конце концов прицепилась к нему нелестная кличка — Тимбик-Ветрогон, к слову, он тут же честно ее оправдал: подчистую вырубил на дрова колхозный на полгектара яблоневый сад, конфискованный когда-то им же самим у кулака Шаймардана. Не терпел однообразия Тимбик, сходил с ума в одинаковых буднях. И когда махнули уж на него односельчане рукой, поразил всех новою выходкой, завербовавшись на Сахалин. Ни писем, ни вестей Тимбик оттуда не слал, поговаривали, оттого, будто окочурился он там от легошной болезни — чахотки. Но вдруг оказалось, что вовсе и не от болезни, а, напимшись, кинулся с высокой горки в море. Потом в деревню приехал сам Тимбик. Привез с собою три сундука добра, аккуратный приехал, ровно свечка, в хорошем «диганелевом» пиджаке и таких же штанах, а вечером, хвативши по случаю возвращения крепкого градусу, заплетаясь языком, уяснял: