KnigaRead.com/

Ихил Шрайбман - Далее...

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Ихил Шрайбман, "Далее..." бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Первые три вечера были даже веселыми. На столе стояла бутылка вина. Дуцэ все рассказывал свои истории, шутил, напевал, а Маня смеялась, сияла, влюбленно смотрела ему в рот. Я тоже смеялся, и у меня тоже была минута радости. Их маленькая квартирка была бедной, но аккуратно обставленной. Во всех углах, в каждом простеночке, какая-нибудь меблишка, даже на табуретках — белые накрахмаленные накидки. Может, несколько многовато — казалось мне. Две простыни на моей постели аж трещали, слепили глаз. Мои ночи были длинные и мучительные, их ночи, видимо, тоже не были короткими и спокойными. Манин знакомый товарищ на фабрике никакого толкового совета не дал. Надо иметь терпение, сказал он, надо ждать, время все выправит. Маня, правда, передала это мне очень спокойным голосом. Затем, однако, совсем тихо, как не мне, а себе самой, пробормотала: «Легко сказать, ждать. Сколько ждать? Где ждать?» Каждое утро, после того как Маня и Дуцэ уходили на работу, я находил на столе приготовленный завтрак: салат из помидоров, пару кусочков хлеба с маслом, яйцо, стакан молока. Видно было, что приготовлен завтрак с любовью. Свежая скатерка на краю стола, нож, вилка и ложечка красиво уложены с правой стороны, солонка с солью, яйцо в отдельном блюдце, помидорный салат забелен ложкой сметаны, присыпан укропом, на стакане молока блюдце, все вместе накрыто белоснежной салфеточкой. Один раз в день я, однако, нарушал Манино условие: ближе к вечеру, перед их возвращением, я выскакивал в бакалейный магазин на углу и покупал кусочек брынзы, селедку, колбасу, сахар, иногда-таки бутылку вина — пусть будет хоть ужин мой. Маня злилась. И за то, что я выскакивал на улицу, и за то, что тратил деньги. Злилась чистосердечно, искренне. А Дуцэ шутил: «Боже праведный, доходный гость. Пошли мне сто таких гостей, так у меня будет со временем счет в банке!»

Так выглядели первые три дня. На четвертый день и на пятый день все стало иначе.

Разговорчивый и веселый Дуцэ перестал разговаривать, перестал шутить, стал вдруг молчуном. У Мани будто щеки запали, и запалость эта стерла ее ямочки. Красивые веснушки на ее носу перестали быть красивыми. Наоборот. Тем более что она ходила с опущенным носом.

Ужинали мы опять все трое вместе, за одним столом. Но мы сидели и больше молчали, чем разговаривали. Как три случайных человека, случайно севших за один случайный стол. Дуцэ и Маня словом между собой не обмолвились, сидели друг против друга надутые. Со мной все же говорили. Но без охоты, мне казалось, больше для вида, больше ради этикета: «Кушай, почему ты не кушаешь? Возьми кусочек селедки» — и прочее в этом роде.

Ночью, лежа в постели, я не слышал больше из-за двери, с их постели, как до сих пор, громкого смеха, громкого разговора. Оба лежали тихо. А если я что-нибудь и слышал, так это был тихий шепот, отрывистое бурчание.

Возможно, я ошибался. Вполне может быть, что эта внезапная перемена не имела тогда ко мне и к моим переживаниям никакого отношения. Я тогда еще не знал, что муж с женой могут, очень любя друг друга, вдруг, иногда из-за пустяка, так разругаться между собой, как будто они друг другу самые злейшие враги, самые расчужие люди.

Последняя ночь моя у Мани и Дуцэ была субботняя ночь. Я хорошо помню это, потому что на следующее утро они спали дольше, на работу им идти не нужно было. На дворе уже разгорался день. Сам я был налегке. Паковать мне было нечего. Я оделся, открыл дверь, откинул крючок на дверце веранды и ушел без до свидания. Без до свидания и без спасибо.

С того воскресного утра и до сегодняшнего дня Маню и Дуцэ я больше не видел.

3

Что я за человек?

Я пишу эти строки в ялтинском Доме писателя. Через пять десятков лет. И мог бы уже знать, что ответить.

Иногда веселый, иногда грустный. Иногда слишком уж молчун, иногда слишком разговорчивый. Иногда деятельный: чего бы я только не смог сделать! Иногда совсем бестолковый — ни на что не гожусь. Иногда захлестнут всепрощением, даже к тем, кто мне всегда делал только плохое; иногда распаляюсь во гневе, когда один только раз наступят на мозоль. Иногда смелый. Иногда боязливый. Иногда очень добрый к людям, иногда не очень добрый. Иногда бегу я к ним, ищу их, радуюсь каждому и всякому; иногда бегу от всего и от всех, даже собственные четыре стены мне лишни. Иногда мне плохо, когда мне плохо, иногда хуже, когда хорошо, лучше — когда мне не хорошо. Иногда щедрый, готов обнять весь мир, отдать себя всему миру. Иногда — скуп на улыбку, тяжел на подъем даже для самых близких и любимых. Иногда сильный. Способен приказать себе, ухватить себя за чуприну и заставить себя эти приказы выполнять, иногда — слабейший из слабейших: не делаю то, что хочу, или делаю то, чего не хочу, или совсем ничего не делаю.

Иногда так, а иногда так. И так, и не так. Что перевешивает? Стрелка весов не останавливается. Вот склоняется она в одну сторону, вот в другую сторону. Посередине, выпрямившись, она колышется, подрагивает. На одной стороне или на другой стороне она не задерживается, никогда не останавливается, не застывает на месте.

Что я за человек?

Если б можно было на одно мгновение вылезть из собственной шкуры, освободиться от самокопания и самоискания, свободно, со стороны, в один этот миг вдруг найти такой штрих, где ты есть полностью ты, самому схватить себя за руку: вот такой ты!

Как случилось со мной как раз сегодня утром. Здесь. В ялтинском Доме писателя, где пишу я эти строки.

Женщина средних лет, обыкновенная женщина, чуть полноватая, с добрым открытым лицом, какие часто бывают у полных людей. Что-то слишком уж долго смотрела она на меня. Мы, тогда еще незнакомые, входя в столовую поесть, стали друг с другом здороваться. Сегодня мы столкнулись с ней лицом к лицу, остановились и разговорились. Да, Кишинев она знает, она в Кишиневе закончила университет. Она знает многих моих знакомых — кишиневских писателей. Нет, меня она не знала. Я ее тоже никогда не видел. Живет она в Москве, коренная москвичка. В Москве она подружилась с Ионом Друцэ[4]. То есть не так с ним, как с ней, женой Друцэ, Эрой, дочерью Росина[5]. «Вы знали Самуила Росина?» — «Я была еще тогда ребенком. Мой отец дружил с Росиным». — «Ваш отец, он был писатель?» — «Да, еврейский писатель». — «Кто?» — «Иоффе»[6]. — «Юдл Иоффе?»

В одно мгновение — в то мгновение, о котором я только что говорил выше, — я увидел на обеих руках моих, снизу доверху, гусиную кожу, ощутил влагу в своих глазах. Юдла Иоффе я уже не застал. Я впервые приехал в Москву в сорок пятом, он умер в сорок первом. Но мне было достаточно увидеть его дочь. Достаточно было только услышать имя Иоффе.

— Помню рассказ вашего отца. Кажется, «Чистое золото».

Я поднялся в свою комнату взволнованный. Один штрих свой — любовь, любовь к советским еврейским писателям, ко всем без исключения, к самому большому и самому маленькому, увидел я в один момент как бы со стороны, нащупал в себе вот этот штрих, где я — полностью я, сам схватил себя за руку: вот какой ты человек!

Строки эти не имели бы никакого отношения к тому, о чем я рассказываю в этой главе, если бы я не помнил так четко, что в те ясские дни у Мани и Дуцэ, в их шкафчике с книгами, я нашел «Зельменьяне» Кульбака[7] и «Меру строгости» Бергельсона[8]. Я лежал, опершись о стенку, на диванчике, читал и читал, и одиночество мое, и моя растерянность стали понемножку слабеть, отступать от меня.

Я прикрыл глаза. Во тьме привиделась, пригрезилась мне моя собственная, далекая, звездная тропа.

Любовь мою к советской еврейской литературе — за ее новые, и своеобразные, и трудные, и неистоптанные пути, за углубленность ее в обиды человеческие и за ее возвышение людской красоты, за трудно утверждавшуюся судьбу ее — ношу я в себе с тех дней.

Все пять десятков лет.

Стрелка на весах не колеблется, не подрагивает.

И никакой тяжелой гире ее не перевесить.

4

Город Яссы виднеется издалека. Издалека он какой-то приземистый. Дымы и дымки стирают верхушки церквей, высокие башни, фабричные трубы — город выглядит как большая деревня. Ночью вспыхивают, мигая, мириады огоньков, густо, близко друг к другу, сливаются друг с другом, среди дымов и дымков превращаются в сплошной огонь — город зажегся, город горит.

Внутри, в нем, среди его высоких стен и тесных улиц, чувствуешь себя как бы под ним — раздавленным и расплющенным.

Здесь, наверху, среди длинных рядов виноградников, бегущих вверх-вниз по холмам насколько хватает глаз, чувствуешь себя как бы над ним.

И опять же, раздавленным и расплющенным.

Ночью спим мы оба, я и Федя, в старой разрушенной конюшне. А может, это даже и не конюшня. Две почерневшие каменные стены с дырявой замшелой крышей прямо на этих единственных двух стенах. Мы спим в фаэтоне. Спим сидя. Федя с запрокинутой головой, я с запрокинутой головой. Два франта после ночной гулянки трясутся утром с пьяно-запрокинутыми головами в фаэтоне без кучера, без вымуштрованной лошадки с белым пятном на лбу, и лишь две рассохшиеся и растрескавшиеся оглобли зацепились за крышу. Мы жутко пьяны от усталости. Сквозь дыры в крыше и сквозь другие две стены, которых нет, заглядывает свет луны, звездный свет, и всю ночь нам сквозь сон все мерещится, что уже занялся день, уже взошла утренняя звезда, вот послышится хлесткий крик, как хлест кнута: хайде, мэй! Хватит, дескать, дрыхнуть. Подымайтесь к божьей службе! Целый день на палящем солнце, до первых вечерних звезд, обрезать и опрыскивать лозу, столько-то и столько-то кустов. Мы спим на пружинах. Пружины фаэтонного сиденья старые, ржавые, но, наверно, еще достаточно сильные, упрямые, прорвали сопревшую кожу сиденья и выбрались наружу, вытянулись во всю свою длину: «Вот и наше время пришло свободно вздохнуть, на мир поглядеть!» Усаживаясь спать, мы обеими руками вдавливаем пружины обратно в сиденье, быстро плюхаемся на них, чувствуем, как они с нами сражаются, лезут нам прямо в печенки. В один прекрасный день (мы, с божьей помощью, становимся день ото дня все легче) они пнут нас хорошенько и скинут с себя вовсе, от таких господ, как мы, тоже избавятся. Фаэтон, наверно, очень старый, какого-нибудь давнего-давнего барина. Чего он только за свою веселую жизнь не перевидал! Каких только господских историй не смог бы он нам рассказать! Но нам с Федей хватает сейчас своих собственных историй. Мы так наработались, что спим без снов. Мы не храпим даже. Мы и не спим — мы дремлем. Большей частью даже и не дремлем. Мечемся между явью и сном. Федя на своей пружине корчится, вертится на ней туда и сюда, сплевывает, коротко ругается и вдруг, среди ночи, задает мне тяжкий вопрос:

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*