Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 3.
— Налево…
Мы пошли берегом над камышами.
— А потом что? — допытывался я через несколько минут.
— Потом? Так все и пошло… Для других несчастное число — тринадцать, а для меня сразу два — семь и восемь: восемь килограммов, «от седьмого августа», восемь лет в каменном карьере… Угнали восемнадцати лет, а пришел двадцати шести… Все науки превзошел — полный курс восьмилетки… Хочешь, покажу? — Не дожидаясь согласия, он остановился и резко повернулся ко мне. — Вот у тебя на плече ружье. Вот ты его снял и держишь в руках. Так. Правильно. Я беру тебя за плечи и поворачиваю кругом: р-раз!.. Где твой портсигар?
Я ощупал карман, а Митька выхватил уже из своего кармана… мой портсигар.
— Вот и все! — закончил он эту молниеносную операцию.
— Как же так возможно?! — воскликнул я.
— Наука и техника, — ответил он. И добавил не без гордости: — И искусство. Ты снимаешь ружье — руки заняты: считай — две точки. Я беру за плечи: считай — еще две точки. Для головы человека четыре точки хватит, через глаза достаточно. Поэтому и нельзя заметить, как мои пальцы скользнули в карман… Я ведь только опустил пальцы, а вытащил портсигар ты сам, когда поворачивался… Не смотри на меня так: сразу все равно научиться нельзя. Тут — школа! — Он рассмеялся, как мне показалось, грустно.
Именно в этом смехе мне отчетливо представился облик знакомого когда-то разбитного хуторского парнишки, кудрявого Митяя.
— Тогда тебя Митяем звали, а не Митькой, — сказал я.
— Точно, — ответил он, уже повернувшись спиной и продолжая путь. — А в ссылке был Сидор. Сидором звали. Сидор — мешок. Или все равно — колхозник.
Мы подошли к челноку, где уже сидела Лада и приветствовала нас хвостом.
— Старая, должно быть, собачка? — спросил Митяй.
— Старая.
— И работает?
— Помаленьку, но верно. Жалею ее.
— Собаку надо жалеть. Как же! Собака — животная ласковая, не то что человек.
— Не все же, — возразил я.
— Конечно, не все, но…
Как и каждый раз, когда надо было высказать что-то важное, он замолкал. Но меня не могла не интересовать его такая жестокая философия, непривычная для деревенского жителя. Поэтому, когда мы отъехали от берега, я возразил еще раз:
— Есть восточное изречение: «Кто равнодушен к страданиям людей, тот недостоин звания человека».
Митяй, не медля и ничуть не задумываясь, отпарировал:
— На земле много людей ходят без этого звания. — Он усмехнулся и добавил презрительно: — Звание! Выдумают же… — И выругался по-блатному.
Теперь со мной рядом был уже не Митяй, а Митька Шмель, Сидор, тот самый, что в тюрьме «превзошел все науки» и принес оттуда песни, подобные той, что я уже невольно слышал. Его философического настроения как не бывало: он повернулся ко мне боком, той стороной лица, где шрам, и костерил небо, землю, дождь и людей. Озлоблен он был до конца.
И тогда я решился.
— Ты перестань выплевывать пакостные слова! — заорал я. — За кого ты меня считаешь?!
Митяй посмотрел на меня снисходительно, шрам дважды дернулся и замер. Лицо его, казалось, застыло. Он ничего не ответил. Но когда челнок подходил к берегу, сказал угрюмо:
— Держи правее — на камень наскочишь, — Выпрыгнув на берег, подтащил челнок за причальную цепь, выволок его наполовину из воды и сказал, не меняя тона: — Теперь ты на нашей земле.
— Ругаться будешь?
— Не буду.
Вскинув рюкзак на плечо, я взял и корзинку, ожидая, что Митяй возьмет палатку, чтобы помочь. Но он проговорил:
— Оставляй все тут. Накрой палаткой.
— Как так? На ночь оставлять?
— Никто не тронет. Одно ружье возьми.
— А вдруг?
— Сказал: никто не тронет — значит, не тронет. Я сказал! — подчеркнуто произнес он последние слова.
Мы тронулись в гору, к хутору. По тому, как он произнес: «Теперь ты на нашей земле» и «Никто не тронет», я понял: с этой минуты Митяй считает меня своим гостем. И правда, он заговорил на ходу первым:
— Вот ты, Тихон Иваныч, обругал меня… «За кого ты меня считаешь», сказал… Верно: как зло спадет — не ругаюсь, найдет тоска — ругаюсь. Тут ничего не поделаешь… А считаю тебя за человека. Отчего так? Помню, как нам было тяжко тут в голодовку. И тебе тяжко было. А ты никуда не уходил — жил с нами… За твои слова другому бы морду расквасил… А вот шуганул ты меня — стало… не того. Человеком считаю.
— А себя не считаешь? Ругаешься, как сатана.
— Не считаю. Нет! И никто не считает.
— Ты сам себя убедил в этом — и только.
— Говорю тебе, никто не считает. Ссыльный! Как же!
— Брось ты глупости говорить, Митяй. К чему?
— Не глупости. Нет, Тихон Иваныч, это не глупости. Ты вот послушай. В ссылке я шофером работать научился.
— Там что: школа такая была?
— Не было школы. Окликнули: «Кто шофером может?» Кричу: «Я могу!» А сам ни бельмеса. «Иди в гараж». Пришел: «Выручайте, братва, засыпался». Из Одессы там был один, «вор по закону», Скопа по кличке, говорит: «Топай ко мне, Сидорок, сменным»… Дня четыре — с ним, а потом помаленьку привык — и пошел… Через месяц нас погнали сдавать на права — сдал: сам стал возить камень из карьера. Ну, конечно, пока-то — за колючкой. В последний год и на волю возил, к железной дороге… Да. Перебил ты меня… Пришел я из ссылки этой, предъявил права в колхозе. Сперва — никак, а потом дали молоковоз: «Вози молоко». Понимаю: дескать, тут ему «налево» не схватить — цистерна. Ладно, черт с вами, думаю, докажу… Два месяца работал. Глядь: в цистерне с молоком оказалась рыбка, песка-рик махонький. На молокозаводе засекли… Суд да дело — в молоке вода речная. Ах, туды-т твою… Не буду ругаться, не буду. Рыбу из коров надоили, гады! Опять сижу. Опять суд. Дали год — отсидел… Теперь, кроме вил и лопаты, ничего не доверяют — уже не человек… Да дай же ты мне хоть разок ругнуться!.. Вот чуть и отлегло… А как все случилось, не знаю. Цистерна оставалась всегда на ночь в Степном, рядом с фермой — сбоку речка, ручей такой. Кто зацепил рыбешку тогда? Убей — не знаю. Финку в ладонь — не знаю! А там ведь как? «Судим?» — «Судим». — «Сколько?» — «Восемь». — «Ну, на́ тебе еще год!» За что? Да за то, что ты уж сидел. Ты не человек. Вот видишь: «без звания» хожу по земле. Только и утешения — ружье да лодка.
— Постой-ка. А где же твоя лодка? Не мог же ты на тот берег попасть пешком?
— Там и осталась. Пригонят ее вечером.
— Кто?
— Да наши двое. Ольху берут на топку… Меня попросили: «Посиди, мол, с ружьем на отшибе, чтобы случаем лесник не нарвался». Ну вот, сидел на том берегу…
— А он знаком тебе, лесник-то?
— Боится меня. Как же! Митька Шмель! Ссыльный! Это я для него и песенку рыдал: услышит — обойдет за версту… И в правлении боятся. Рассказывал мне конюх, будто говорил завхоз председателю: «Он, Шмель, в яблоко пулей попадает». А я никогда не стрелял в яблоко… И пули никакой нет у меня… Ну ладно — пусть…
Больше он не промолвил ни единого слова до тех пор, пока вошли в его избу. По хутору мы шли молча.
Я осматривался вокруг. Здесь, на горе, туман меньше — видно все шагов за двадцать — тридцать.
Грустная картина!
Вот стоит изба, а рядом два-три холмика, поросших лебедой (остатки бывших изб); потом еще изба, и опять холмики, как большие могилы. Некоторые курганчики совсем еще свежие, без травы, с разрушенным и еще не обветренным саманом. Ни одного живого существа, кроме кур, мы не встретили.
— Как мертвый ваш хутор, — сказал я Митяю.
Он объяснил:
— Кто на кукурузе, кто на ферме… Тут, в полкилометре, телячья ферма.
— В какой же вы бригаде?
— В четвертой. Теперь четыре хутора и село Степное — все в одной бригаде. Большая бригада — до начальства далеко.
Еще раз я окинул взором хутор, насколько позволял туман. Избы стояли на возвышенности, круто спускающейся к реке. В одну сторону — степь, в другую — мутные в тот час луга и Тихая Ольха. Ольшаника не было видно совсем. Усадьбы засажены только картошкой и кукурузой — пополам, по своеобразному «двоеполью». Никаких овощей нигде нет и в помине.
Мы подошли к избе Митяя. Она ничем не отличалась от прочих. Разве только развешанная на кольях сеть свидетельствовала, что хозяин — рыбак.
Открыв дверь, Митяй бросил в избу:
— Папашка! Встречай гостя.
На кровати лежал старик. Он встал, опустив босые ноги. Данила Сергеевич был совершенно сед.
— Послал бог гостей — и хозяин будет сытей… Ты кто же будешь? Откуда?
— А угадай-ка, Данила Сергеевич! — крикнул я на всю избу.
— Ты не кричи — я хорошо слышу. Я востроух еще. И вижу — дай бог каждому. Ноги вот, правда, не того. — Он, говоря это, всматривался в меня, не узнавая.
— Тихона Иваныча, агронома, помнишь? — спросил Митяй.
— Аль и взаправду ты? Тихон Иваныч?.. Ей-богу, ты! Постарел здорово. Постарел. Тебе сколько годков-то?