Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 3.
Вот постепенно появляются красноватые просветы в облаках — это солнце подходит к горизонту. Оно близко, совсем близко. Облака становятся все жиже и жиже, редеют, отступают перед солнцем. И вдруг, как-то совсем неожиданно, образовалось в облаках окно, а мощные лучи прорвались в него и ударили по небу веером. Вокруг этого окна, по краям, — золото. Горы золота над землей. Из золотого окна — прямые дорожки лучей. Утро наступало торжественное, величественное и, наверно, опять и опять неповторимое в своей могучей красоте.
Сотни раз я встречал зорю, но не помню, чтобы одна была похожа на другую. Настолько щедра наша земля на подарки человеку, что вы можете получать их так часто, как захотите сами. Мне, например, в такие зори слышится какая-то, кажется, знакомая-знакомая симфония. Кажется мне, что слышу утро, слышу и эту неимоверную тишину, врывающуюся в самое сердце. Всегда в такие минуты чуть-чуть внутри дрожь.
И вот солнце уже растолкало облака, рассыпало их по куполу, как добрый пастух отару овец. Вскоре облака стали прозрачными и рассеялись поодиночке по всему небу, а между ними все больше и больше расширяются голубые-голубые просветы. Нет-нет да и пересечет луч в один из таких просветов все небо, розоватый, с синим отливом. И растает, уйдет никуда. Но вдруг я увидел необыкновенное и незабываемое, увидел впервые в жизни.
Три облака сошлись незаметно и образовали причудливое, с извилистыми золотыми краями огромное окно. Казалось, края его, изменяясь с каждой секундой, дрожат от лучей еще не взошедшего солнца. Оно изо всей силы бросилось в этот просвет и вскользь осветило одно из далеких расплывчатых облаков, которое было почти на противоположной стороне купола, самое высокое, где-то в верхнем слое. И то облако заиграло перламутровыми переливами. Из множества уже белых облаков это было единственное во всем небе с тончайшими и нежнейшими оттенками, без каких-либо резких переходов и границ цветов. Оно играло над землей мягко-радужными цветами, в каждом из которых было чуть-чуть голубого. Это было чудное явление природы и редчайшее в наших местах. Перламутровое облако!
Не многим удается видеть такое.
— Смотрите! Смотрите! — крикнул Валерий Гаврилович.
Две стайки уток, испугавшись, сорвались со средины озера. Голова Валерия Гавриловича торчала над пригнутыми им камышами (он, видимо, стоял на скамейке челнока). А рукой показывал мне на перламутровое облако:
— Смотрите! Скорей смотрите!
— Вижу! — ответил я ему. И повторил еще раз, вложив весь свой восторг: — Ви-ижу-у!
Оно, это чудесное видение, исчезло так же неожиданно, как и появилось. Но зато осталась в сердце отметинка на всю жизнь: я видел перламутровое облако и был в те минуты счастлив; а неподалеку от меня стоял в челноке мой новый знакомый, — знаю, мой новый друг, — тоже счастливый в тот миг и восторженный.
…Мы просто прозевали зорю: стреляли уже часов в шесть, когда с кормежки шли последние утки. И всего-то мы взяли по парочке. Если к тому же добавить, что в моей парочке был один чирок, то можно сказать, возвращались мы «с пустым полем».
— Ну и пусть, — сказал Валерий Гаврилович, когда, проталкиваясь суховилками в резаке, мы направились к острову. — Зато какое утро! Какое облако! А?
Мне нечего было ответить, потому что мы уже понимали друг друга.
А на берегу Алеша задумчиво сказал:
— Говорят, чудес нет на свете. Да в таком чуде фанатик может вообразить что угодно: и икону какую-ни-будь, и даже самого бога Саваофа.
— Может. Факт, может, — согласился Захар Макарыч. — А все так просто. И все было душевно в том облаке.
После того как мы сошлись под дубком, Валерий Гаврилович спросил у всех сразу:
— Что-то Петра Михайловича до сих пор нет? Не застрял ли? С одной рукой ведь… А резак вон какой густой…
— Не застрянет, — уверенно ответил Захар Макарыч. — Он тут каждую камышинку знает. С детства знает.
Прошло еще с полчаса, как наконец появился Петр Михайлович. Он, не выходя из челнока, позвал нас взмахом руки. Мы подошли.
— Переметова надо спасать. Один пробовал — не получается: все-таки две руки — это руки, а одна рука — это просто рука.
— Что случилось? — спросили мы в один голос.
— Захряс в резаке и сидит чучелом.
А получилось все очень просто. Переметов, видимо услышав выстрелы и не обнаружив никакой дичи над своим сооружением, решил срочно переехать в другое место. Никаких угодий он здесь не знал и не представлял, что такое резак для челнока. Со своим веслом-мешалкой он протиснулся на сотню метров, пытаясь пройти в дебри Далекого, но из этого ничего не вышло. А назад — никак.
Мы подъехали всей компанией и остановились у края резака. Переметов сидел на дне челнока ссутулившись; фуражка сползла козырьком набок, пот струился по лицу, рубаха прилипла к телу; весь он выглядел измятым, раскисшим, в полной безнадежности.
Алеша перешел в челнок Захара Макарыча. Они вдвоем, в две суховилки, пробились к незадачливому охотнику, взяли его на буксир и с трудом выволокли на протоку. Он молчал, вытирая рукавом пот со лба. Когда же наконец оказался на чистой воде, то шумно вздохнул.
— Что, тяжко? — участливо спросил Захар Макарыч.
— Пропади она пропадом, ваша охота… — ответил Переметов угрюмо.
Петр Михайлович обратился к нему же, но не без иронии:
— Ты, Яков Гордеевич, облако видел?
— Какое такое облако? — уже в полном изнеможении пробурчал Переметов.
Ухайдакал резак «отгремевшую грозу района».
Алеша сказал ему с этаким нескрываемым сожалением:
— Поезжайте-ка вы, Яков Гордеевич, домой. Дружеский совет вам от всего сердца. Ей-правда, поезжайте.
Переметов поехал домой один, не оставшись на вечернюю зорю. Поехал угрюмый.
На борту его челнока красовались белые броские буквы: «Только вперед!»
А поехал он назад. В растерянности и удручении он сел в челнок задом наперед и булькал своей мешалочкой. Потом-то, в пути, он, конечно, заметит, что сидит не так. Да толку-то!
7. ХУТОРОК НАД РЕЧКОЙВ один из субботних дней августа вздумалось мне поехать вверх по Тихой Ольхе. Когда-то там были отличные места для охоты на бекасов и дупелей. Правда, берега реки и там заросли камышами, по зато в пойме есть чистые луга с мелкими болотцами и кочкарником, заросшим мелкой осокой, хвощом и мочажинником. Конечно же, в таком случае была со мной в челноке и моя Лада.
Хотя первые порывы радости и восторгов у нее уже прошли, но она, сидя в средине лодки, все еще изредка вздрагивала от волнения.
На моторе в это время года можно проехать вверх довольно далеко от Камышевца, километров за двадцать. Но дальше, перед бекасиными местами, речка заросла настолько, что пробраться по ней можно лишь на весле.
Итак, мы с Ладой были почти у цели и не спеша ехали к пойменным лугам, что в двадцати пяти километрах от Камышевца.
Небо было пасмурным. Облака закрыли солнце совсем, и казалось, нет им ни конца, ни края. В безмолвной тишине безветрия камыши стояли спокойно. Огромнейшие здесь листья кувшинок были тоже недвижимы. Река в этих местах течет тихо, лениво, а в августовском беззвучии кажется в каком-то полусне позднего лета. Разве нет-нет да прощебечет камышевка, из тех редких экземпляров, что поют даже и позднее конца августа. Но ближе к вечеру на лужайке, недалеко от берега, все еще свистит погоныш, одиноко и прощально. Свист его, отрывистый и звучный, очень похож на свист погонщика волов или пастуха коровьего стада. Недостает только того, чтобы погоныш еще крикнул что-то по-человечески, как настоящий заправский пастух. Но я мысленно дополняю это сам. Погоныш: фийт! фийт! А я: «Куда пошла, зараза!»
Еще при первом его свистке Лада встала передними лапами на лавочку, замерла. Потом оглянулась на меня: «Слышишь, свистит? Может быть, сходим за ним?» Я покачал отрицательно головой. Она, чуть послушав еще, снова села на средину челнока.
Так мы и едем — тихо, в полусонном окружении.
Даже лягушка и та проквакала ленивым смешком, без обычного упоения. «Ква-ке-ке — не все ли равно, лето кончается… Ква-ке-ке».
Потом, к концу нашего пути, где-то далеко-далеко монотонно и еле слышно заурчал комбайн — значит, уже убирают и просо. Эти звуки настолько ровны и беспрерывны, что тишина ничуть не нарушалась, и даже наоборот: казалось, сама тишина журчит. Так бывает неслышен в предосеннем лесу резвый ручеек в могучей тишине — он становится ее частью. Поэтому же и я слышал только всплески своего весла. Остальное было тишиной.
К берегу мы пристали против маленького хуторка с обидным названием Вонючка. Он на противоположной от нас стороне реки прилепился на взгорье кое-как, будто наспех, на несколько дней, без улицы и в полном беспорядке. Вокруг изб — ни деревца, ни кустика. Нет и надворных построек — одни избы, тоже съетаженные кое-как, впопыхах, из самана и соломы, серые, небеленые. Так и кажется, что люди здесь живут несколько недель, не больше одного лета, а потом они вот-вот уедут.