Лев Правдин - Берендеево царство
Но он вертелся, шло время, жизнь продолжалась. Смолкли гудки, и все пошло своим чередом.
И наш паровоз, набирая скорость, двинулся по главному пути к выходным стрелкам. «Наш паровоз, вперед лети…»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
БЕРЕНДЕЕВО ЦАРСТВО
В начале августа 1924 года на рассвете я закончил работу. Первая пьеса. Облегченно вздыхая, я с удовольствием вышел на свежий воздух из тесного, пропахшего паровозной гарью кабинета секретаря комитета комсомола, под могучим нажимом которого я создал вышеупомянутый «шедевр».
Комитет комсомола помещался в комсомольском железнодорожном клубе, как раз против вокзала. Их разделяла только паутина рельсов, на которых всегда стояли товарные составы и с пронзительным свистом шастал маневровый паровоз «кукушка».
Крыши вагонов, мокрые от росы, ослепительно блестели под солнцем. И рельсы, тоже блестящие, сходились пучком к поворотному кругу, и от него снова разбегались к многочисленным воротам депо, к складам, на элеватор и в тупики. Но была одна пара рельсов, только одна, которая, презрев все побочные пути и повороты, уходила в неоглядную даль, как в неведомое будущее.
Впрочем, это только так говорится — «неведомое». На самом-то деле я отлично знал, какие станции и какие города нанизаны на эту железную дорогу. Все было мне ведомо, но тем не менее даль есть даль и она всегда зовет манящими, обещающими голосами. Глядя на убегающие в неизвестную даль рельсы, я думал, что именно там где-то ждет меня то самое настоящее, из-за чего стоит жить на свете. Только там и уж никак не в этом степном городке.
Очень уж хорошо мне знаком этот городок, чтобы ожидать от него чего-нибудь еще. Вот вправо от вокзала, длинного двухэтажного здания, тянется улица, состоящая из однообразных казенных домиков, улица, похожая на аллею: чудовищные кусты акации и сирени разрослись так пышно, что совсем почти заслонили дома, а над сиренью, над крышами домов раскинули свои зеленые шатры столетние белоствольные стройные тополя, изысканно изогнутые черные ветви могучих лип. Все лето тут перекликались дрозды и шумно бесчинствовала всякая птичья мелочь, заглушая по временам даже паровозные гудки.
Дрозды, перебегая дорогу, взлетали из-под ног, качались на ветвях. Кадровые железнодорожные дрозды, они научились закатывать такие заливистые трели, какие удавались только главным кондукторам, чем вводили в заблуждение даже бывалых машинистов. Дрозд — великолепная переимчивая птица.
В общем, это была очень красивая уютная станция, одна из крупных на нашей дороге. Здесь останавливались все проходящие поезда, многие из них меняли паровозы и поездные бригады. Я, конечно, любил эту станцию и этот городок, но уже ничего от них не ждал такого, что могло бы изменить мою жизнь. Здесь мне было тесно. Тепло, совсем как в родном доме, и так же малоинтересно жить, разглядывая через знакомые окна все тот же знакомый и очень обыкновенный пейзаж.
В юности необыкновенное видится где-то за горизонтом, и я жил ожиданиями, нетерпеливо прислушиваясь, когда же прозвучит троекратный напутственный звон медного станционного колокола. Ну, скорей же, время-то идет!
В июле мне исполнилось уже девятнадцать лет, а сейчас август! Уходит время!
А необыкновенное уже пришло, оно уже подхватило меня и понесло. Как это я прозевал самое главное? Ведь мне об этом сказал не кто иной, как сам Ларек Коротков.
Выглянув из окна своего кабинета, в котором я всю ночь писал в ученической тетрадке то, что, к моему удивлению, оказалось пьесой, комедией в одном действии, Ларек крикнул:
— Запомни этот день! — и поднял ученическую тетрадку, как мандат при голосовании. — А теперь иди-ка, иди отдыхай.
Я с удивлением прислушался: да, это он, наш секретарь, приказывает мне отдохнуть. С чего это он? Никогда он никому не давал отдыха. Что это с ним стряслось? А может быть, со мной?
Только потом я догадался, что в дни моей юности этот городок так удачно встал поперек пути, что, куда бы ни волокла меня причудливая судьба, я обязательно наталкивался на него, и здесь начинались всякие удивительные истории. Вот об этом и пойдет рассказ.
2«Старый мечтатель» расхаживал по пустым классам и диктовал четким, учительским голосом:
— Здесь окраска оконных переплетов, частичная штукатурка, ремонт и окраска парт.
Следом за ним ходил не старый, хотя совершенно лысый, бородатый человек и все покорно записывал.
Увидав меня, отец часто замигал близорукими глазами.
— Ага, приехал. Потом продолжим, — сказал он лысому и махнул рукой.
Лысый с тем же покорным видом вышел из класса.
— С чем прибыл? Надеюсь, со щитом? — продолжал отец, усаживаясь за учительский столик.
— Вот, — ответил я, протягивая свой диплом.
Он быстро и, как мне показалось, не очень внимательно пробежал его. Я и сам знал, что не такой уж у меня диплом, чтобы мог привлечь к себе внимание. Математика — слабовато, все остальное удовлетворительно, литература — отлично и рисование тоже.
— Диплом человека, раздираемого страстями, — усмехнулся отец. — Иди, я тебя прижму к груди, сын мой.
Он усмехнулся, но в глазах его появился неестественный блеск. Вот этого, такого проявления чувствительности, мы оба всегда стыдились и, как могли, скрывали его, маскируя наспех придуманной шуткой. В таком случае, по-моему, лучше неудачно сострить, чем удачно растрогаться. У меня тоже как-то защекотало под веками. Пришлось изобразить улыбку и, нелепо расставив руки, театрально припасть к отчей груди.
— Хороший отец, — услыхал я его голос, — высек бы за такой диплом, но ты знаешь, я никогда не придавал отметкам большого значения, хотя как учитель не должен бы этого говорить. И, кроме того, я хотя и стремился быть хорошим отцом, у меня просто не хватало времени для этого.
— Ты хочешь сказать, что тебе все было некогда высечь меня? Да? И ты жалеешь об этом.
— Жалеть о несовершенном — бесполезное занятие, — назидательно сказал отец.
— Но зато ты всегда был хорошим другом, — поспешил я утешить его, освобождаясь из объятий.
Стоял конец весны, за большими окнами сияло веселое небо, по стеклам сползал тополевый пух и задумчиво ложился на перекладины оконных переплетов.
Отец спросил:
— Ты думаешь, я хороший друг?
— Да. — Я сел на учительский стул.
— Это, наверное, оттого, что я никогда не давил на твою волю. Лучший друг тот, которого не ощущаешь, он не мешает жить и не лезет со своими советами и наставлениями. Если его не просят, конечно. Ты как думаешь?
Это правда: он никогда не проявлял по отношению ко мне ни родительского, ни педагогического деспотизма. По крайней мере, я-то ничего подобного не чувствовал, и это придавало мне уверенность и приучало к самостоятельности. Только потом я понял, каким хорошим педагогом и отцом он был, умея направлять меня так деликатно и тонко, что я этого просто не замечал.
Так получилось и сейчас. Мы с ним болтали о разных делах, задавали друг другу вопросы, и я совершенно не ощущал того жесткого поводка, на котором меня ведут.
— У тебя впереди целое лето раздумий. Я тебя не тороплю, но подумать о будущем никогда не мешает. И ты уже, наверное, думал.
Думать-то я думал. Но, как верно заметил отец, меня раздирали разные страсти и сомнения, которые мешали мне прибиться к какому-нибудь берегу. А как сознаться в таком легкомыслии? Не мальчик же я в самом деле.
— Конечно, думал, — несколько загадочно проговорил я.
— Литература или живопись? — пожелал уточнить отец.
Да, и то и другое занимало какое-то место в моих экскурсах в будущее, и все это было до того явно, что нашло свое отражение не только в общих признаниях, но даже и в дипломе. В официальной бумаге. Стало привычным и, значит, обыденным. А все обыденное действует на мечты, как ржавчина на металл. Нет, ни литература, ни живопись не привлекали меня.
— Я мечтаю о театре, — неожиданно для самого себя выпалил я, так что даже «старый мечтатель» несколько растерялся, но вида не подал, а только впал в задумчивость.
— Хм… Это не от меня. Это ты, должно быть, всосал с молоком матери. Она была учительница по профессии, но по призванию, актриса.
— Да, я знаю.
— И одно дополняло другое. А я был всегда третьим лишним, ну это уж другая материя.
Он задумался, наверное, об этой самой материи, а я, не желая мешать ему, встал и отошел к окну. Третий лишний. Вряд ли это верно. До войны, насколько я помню, у нас была хорошая семья. Верно, мать увлекалась театром до самозабвения, в нашем доме всегда толкались актеры, профессионалы и любители. Один или два сезона, когда мы жили в Петербурге, мама даже играла на сцене так называемого Народного дома. А потом всегда, где бы она ни была, устраивала любительские спектакли. И всегда она выглядела веселой и молодой. Третий лишний? Нет, тут что-то другое.