Лев Правдин - Берендеево царство
— Надо, так сделаю, какой может быть разговор!
— Ты сделаешь, — оживился Коротков, — ты только сразу-то не пугайся.
— Нет, — заверил я, — не в первый раз.
— Я знаю, ты — молодец. Нужна пьеса. — Он тряхнул кулаком. — Обязательно комедия. Комсомольская, антирелигиозная, крепкая, чтобы сразу брала за жабры и — наповал. Одним словом, своя от точки до точки.
Слушая, как он перечисляет превосходные качества комедии, я согласно кивал головой, а оба мы думали, что все мне понятно и я со всем согласен.
— Вот и хорошо, — возликовал он, — это тебе самое ответственное комсомольское поручение. — Он поднял сразу оба кулака. — Ты должен сам написать пьесу.
Скользкий валик заколебался подо мной.
— Нет, — пролепетал я, — что это ты придумал? Как это «сам написать»?
— А что! — непоколебимо заявил Коротков. — Чего ты удивился?
— Ничего я не удивился.
— А что, сдрейфил?
— Скажешь тоже…
— Ну вот и молодец. Чего тебе бояться? Ты сочинения в школе писал лучше всех. Прямо как печатал. И пьесы переделывал ловко. Бывало, даже не хуже, чем у авторов. А по содержанию куда крепче. Про Берендея так даже стихами.
— Не выйдет, и не уговаривай.
— А тебя никто и не уговаривает. Есть решение бюро, какой может быть разговор? Выполняй.
— Ты бы еще решил на паровоз меня посадить. Или на автомобиль.
— Будет тебе, — засмеялся Коротков, — что ты все фантазируешь? Члены бюро тоже не брюхом думают. Соображают, кто на что способен. Так что нечего тут бузу тереть. А вот тут тебе полная программа, для облегчения задачи.
Он взял со стола журнал и показал мне. Я прочел: «Под знаменем марксизма». Но легче мне от этого не стало.
— Прочитаешь тут статью Ленина об атеистической пропаганде, где он призывает всех коммунистов и последовательных материалистов вырвать массы из гнусных лап религиозных предрассудков. Еще будешь спорить?
— Да разве я спорю…
— Ты последовательный материалист?
— Чего тут спрашивать?
— Ну так кончай разговор.
— Да ты пойми, я не умею.
Стукнув кулаком по столу, Коротков оборвал меня:
— Демагогию не разводи! Скажи прямо, будешь писать?
Я подскочил на своем валике: в демагогии меня еще никогда не подозревали. Заикаясь от возмущения, я угрожающе прошипел:
— Ну ладно. Я напишу. Я тебе напишу!
— Озлился? Это хорошо! — с явным удовольствием проговорил Коротков. — Это здорово. Это, считай, дело сделано, когда человек озлится. Так еще напишешь, что всем богам тошно станет.
Он перепрыгнул через стол, крепко шлепнул по моему плечу в знак нерушимой дружбы, которая всегда выручит. Но тут же без передышки снова огорошил меня:
— Срок: завтра, к утру.
А мне было уже все равно: к утру так к утру. Я обреченно улыбнулся.
— Ты что, — подмигнул Коротков, — опять удивляешься?
— Нет, я ничего.
— Волынку тут тянуть нечего. Время, сам знаешь, какое. Если мы их не прижмем, то они нам житья не дадут. Кто кого! Садись за стол и валяй.
Он достал из стола чистую ученическую тетрадь, подумал и достал вторую.
— Хватит?
— А я знаю?
— Кто же должен знать? Писать-то тебе. Не хватит — на корочках пиши. — Он похлопал по тетрадям ладонью: — Вот на этом месте завтра утром должна лежать пьеса. Комедия.
Коротков поднял ладонь и ласково поглядел на то место, где он надеялся найти готовую пьесу. И так он был в этом уверен, что даже погладил верхнюю тетрадь. Но предупредил:
— Не сделаешь — положишь комсомольский билет.
Заглянув в чернильницу, он поднялся.
— Шамовкой обеспечим, не беспокойся.
Он ушел, я остался один, если не считать тетю Нюру, которая что-то передвигала в зале. Но скоро и она притихла.
Пришел товарный поезд. Он долго втягивался в ущелье между двумя другими поездами, тяжело громыхая на стыках, и стены клуба слегка вздрагивали. А потом наступила полная, совершенно безнадежная тишина, и я — один, и не от кого ждать помощи. Во всем мире не найдется человека, способного мне помочь, все должен сделать я сам. Я не сделаю, то уж никто не сделает. Так сказал Коротков, вряд ли имея в виду неповторимость творческого процесса, в результате которого появляется произведение искусства. Впрочем, я тоже об этом не подозревал. Просто на учете в нашей ячейке состоит один драматург, а раз так, то о чем же говорить.
Говорить не о чем — надо писать. Я открыл журнал, полистал его и сразу увидел, что если я начну читать и осваивать прочитанное, то как раз этого хватит до утра. А когда же писать?
Отложив журнал, я задумчиво взял перо. Скоро на обложке тетради появился толстый соборный крест, а верхом на нем — поп с бутылкой в пухлой руке. «Значит, так, — принуждал я себя рассуждать о пьесе, — приходит поп к мужику. Нет, лучше к бабе, и говорит… Нет, это очень прямо — поп. Пусть лучше поп, переодетый странником. Церковь закрыли, его выгнали, вот он и ходит, и мутит народ».
Переодетый поп — это уже интересно. На обложке появилась облезлая фигура с мешком на горбу, но тут мои мысли скользнули куда-то в сторону.
На шкафах и за шкафами свалены обломки старых спектаклей. Мне вспоминаются пьесы, которые приходилось приспосабливать так, чтобы они «стреляли за нас». Это слова Короткова. Потрясая какой-нибудь старой пьесой, он говорил: «Это оружие, которое мы захватили с бою, повернем его в сторону врага».
Пришел поезд. Послышались шипучие удары выпускаемого пара. Устало отдуваясь, прогрохотал в депо паровоз, который отработал свою смену.
Я вздрогнул от стука в стекло: Коротков, машет рукой.
Приоткрылась оконная рама.
— Вот, держи: картохи напек, таранька, брат из Сызрани привез. А вот еще держи: арбуз.
— Спасибо.
— Чего там. Шамай. Как у тебя?
— Да еще не знаю…
— Ну, давай жми. К утру чтоб как штык! Задраивай окно. — Он исчез.
На вокзале ударил колокол: раз, потом два и три. Поезд ушел. Все стихло.
Должно быть, горячая картошка с таранью воодушевили меня, и дело как-то сразу пошло. Сама собой написалась первая реплика, сразу завязался бойкий разговор жуликоватого странника с хозяйкой, и я пошел писать весело и так уверенно, будто мне к этому не привыкать.
Согласно моей воле, но мне все казалось, что это получается как-то помимо меня, приходили разные люди, делали и говорили именно то, что им полагалось делать, и говорили то, что надо говорить; все они были не глупые, но сама ситуация заставляла их совершать нелепые с точки зрения зрителя поступки. Странник (переодетый поп) обновляет иконы, продает «нетленные штаны святого Егория», и ему верят все, кроме хозяина дома, который хотя и не верит ни в какие чудеса, но не хочет вмешиваться: так ему спокойнее, пусть жена делает что хочет, за что ему и достается больше всех. Главный порок — равнодушие, соглашательство — наказан. Мораль: никакого компромисса с врагом, особенно если это враг идейный.
Никогда потом мне не писалось так бездумно весело. Это было похоже на какую-то захватывающую игру: по временам я вскакивал, выбегал на середину комнаты и разыгрывал только что написанную сцену. Иногда получалось совершенно не так, как я написал, тогда я снова бросался к столу и наспех записывал только что придуманное. Зачем-то мне понадобилась корона царя Берендея, наверное, она просто попалась мне на глаза, а может быть, я вспомнил разговоры со «старым мечтателем» об искусстве, как о Берендеевом царстве, и мне захотелось хоть на миг почувствовать себя властелином. Я схватил корону и надел себе на голову. Хорошо, что в это время никому в голову не пришло заглянуть в окно.
Кончилась вся эта игра так же неожиданно, как и началась. Внезапно на бумаге появилось слово «занавес», и меня сразу же охватила острая жалость, какую испытывает зритель, когда заканчивается интересный спектакль. Занавес. Конец. Я протянул руку и выключил свет. Темнота ослепила меня только на одну минуту, а потом в комнате начало светать. Синий предрассветный сумрак стоял за окном.
Вот тут только я и почувствовал усталость. Дан занавес, долг выплачен, работа сделана. А что дальше? Странное чувство удовлетворения и опустошенности. Я дотащился до дивана, лег и стал примащиваться среди злоехидных звенящих пружин, которые сейчас же начали донимать меня беспощадно, как ночные сомнения, когда не спится.
На столе блестела Берендеева корона. Разноцветные стекляшки светились глубоко и лучисто, как настоящие драгоценные камни. Даже не верится, что я сам их сделал из осколков зеленых и красных стекол от кондукторских фонарей. А то, что я сейчас сделал на страничках простых ученических тетрадей, будет ли это отражать какой-нибудь затаенный свет? И вообще, что я там написал?
В испуге я вскочил и кинулся к столу. Прочитав первую страницу, я не понял — хорошо это или плохо. А с каким весельем это создавалось! Веселье мальчишки, который гудит и двигает локтями, воображая себя паровозом. Он-то и в самом деле думает, что несется на всех парах, а все окружающие видят только разыгравшегося мальчишку. Да, но для всех остальных мальчишек он все-таки паровоз, вот в чем дело. Все остальные мальчишки сейчас же пристроятся к нему, изображая вагоны, и у них начнется самозабвенная игра. Несколько успокоенный этой мыслью, я снова свалился на диван, и могучий сон сразу сбил меня с ног и потащил в свою темную пучину.