Александр Попов - Выстрел с Невы: рассказы о Великом Октябре
— Ну так сиди и молчи.
Семка понимал, что с братом что‑то неладное, но не знал, что предпринять.
«Святой Николай–угодник, святой Николай, — говорил он про себя так же, как говорила во время всех несчастий его мать, обращаясь к темной иконке в кухонном углу. — Спаси его и помилуй…» Семка видел струйку крови, и его охватывал ужас, что он ничего не может сделать.
— Мы не пойдем с тобой больше ловить рыбу, — сказал Андрей и лег навзничь.
— Пойдем, что ты, конечно, пойдем, —испугался Семка. — Еще как пойдем‑то.
— А? — поднялся опять Андрей. — Куда уж там! Течет, все время течет…
Он снова опустил голову и прильнул щекой к железу.
— Течет, как из дырявого мешка… Где же я читал про это: на полках лежали мешки с вином и их прокалывали ножом? Вот и забыл… Ах да, это был офицер, тот толстенький. Он‑то это и сделал. Так подстроил, что теперь все крутится. Видишь, Семка?.. Посмотри скорей, мне одному больно смотреть. Дрожит все…
Он лепетал еще, потом затих. В глазах у него мелькали зеленые и красные круги. Затем они стали расширяться. Все шире и шире. И от этого хотелось ему кричать.
— Знаешь что, ты все‑таки посиди с ним, — сказал Семка, —а я сбегаю. Он не умер. Так не умирают. Он жив. Он просто устал. Ты посидишь?
— Да.
— Я побегу. Ты только не трусь. Он устал и заснул. Разве так умирают?.. Он, конечно, жив.
Семка быстро спустился к парапету и побежал по крыше открыто, не прячась. Стрельба прекратилась. На горизонте были разорваны серые тучи. Видно было, как догорал желто–лимонный закат и пепельные тучи отступали кверху. Андрей Тимошин шевельнул рукою и застонал. Около него, сжавшись в комочек, сидел Тарасик. А внизу в казармах шла рукопашная схватка между юнкерами и красногвардейцами. Дрались уже во втором этаже, и юнкера отступали, забираясь все выше, на третий и на четвертый этажи. Некоторые из них из малодушья выбрасывались из окон на мостовую и жалко умирали на камнях, боясь встретиться лицом к лицу с теми, кто победно поднимал красное знамя над великим городом.
Александр Серафимович
ДВЕ СМЕРТИ
В Московский совет, в штаб, пришла сероглазая девушка в платочке.
Небо было октябрьское, грозное, и по холодным мокрым крышам, между труб, ползали юнкера и снимали винтовочными выстрелами неосторожных на Советской площади.
Девушка сказала:
— Я ничем не могу быть полезной революции. Я б хотела доставлять вам в штаб сведения о юнкерах. Сестрой — я не умею, да сестер у вас много. Да и драться тоже — никогда не держала оружия. А вот, если дадите пропуск, я буду вам приносить сведения.
Товарищ с маузером за поясом, в замасленной кожанке, с провалившимся от бессонных ночей и чахотки лицом, неотступно всматриваясь в нее, сказал:
— Обманете нас, расстреляем. Вы понимаете? Откроют там, вас расстреляют. Обманете нас, расстреляем здесь!
— Знаю.
— Да вы взвесили все?
Она поправила платочек на голове.
— Вы дайте мне пропуск во все посты и документ, что я — офицерская дочь.
Ее попросили в отдельную комнату, к дверям приставили часового.
За окнами на площади опять посыпались выстрелы — налетел юнкерский броневик, пострелял, укатил.
— А черт ее знает… Справки навел, да что справки, — говорил с провалившимся чахоточным лицом товарищ, — конечно, может подвести. Ну да, дадим. Много она о нас не сумеет там рассказать. А попадется — пристукнем.
Ей выдали подложные документы, и она пошла на Арбат в Александровское училище, показывая на углах пропуск красноармейцам.
На Знаменке она красный пропуск спрятала. Ее окружили юнкера и отвели в училище в дежурную.
— Я хочу поработать сестрой. Мой отец убит в германскую войну, когда Самсонов отступал. А два брата — на Дону в казачьих частях. Я тут с маленькой сестрой.
— Очень хорошо, прекрасно. Мы рады. В нашей тяжелой борьбе за великую Россию мы рады искренней помощи всякого благородного патриота. А вы — дочь офицера. Пожалуйте!
Ее привели в гостиную. Принесли чай.
А дежурный офицер говорил стоящему перед ним юнкеру:
— Вот что, Степанов, оденьтесь рабочим. Проберитесь на Покровку. Вот адрес. Узнайте подробно о девице, которая у нас сидит.
Степанов пошел, надел пальто с кровавой дырочкой на груди — только что сняли с убитого рабочего. Надел его штаны, рваные сапоги, шапку и в сумерки отправился на Покровку.
Там ему сказал какой‑то рыжий лохматый гражданин, странно играя глазами:
— Да, живет во втором номере какая‑то. С сестренкой маленькой. Буржуйка чертова.
— Где она сейчас?
— Да вот с утра нету. Арестовали, поди. Дочь штабс–капитана, это уж язва… А вам зачем она?
— Да тут ейная прислуга была из одной деревни с нами. Так повидать хотел. Прощевайте!
Ночью, вернувшись с постов, юнкера окружили сероглазую девушку живейшим вниманием. Достали пирожного, конфет. Один стал бойко играть на рояле; другой, склонив колено, смеясь, подал букет.
— Разнесем всю эту хамскую орду. Мы им хорошо насыпали. А завтра ночью ударим от Смоленского рынка так, только перья по- сыпятся.
Утром ее повели в лазарет на перевязки.
Когда проходили мимо белой стены, в глаза бросилось: у стены в розовой ситцевой рубашке, с откинутой головой лежал рабочий — сапоги в грязи, подошвы протоптаны, над левым глазом темная дырочка.
— Шпион! — бросил юнкер, проходя и не взглянув. — Поймали.
Девушка целый день работала в лазарете мягко и ловко, и раненые благодарно глядели в ее серые темно–запушенные глаза.
— Спасибо, сестрица.
На вторую ночь отпросилась домой.
— Да куда вы? Помилуйте, ведь опасно. Теперь за каждым углом караулят. Как из нашей зоны выйдете, сейчас вас схватят хамы, а то и подстрелят без разговору.
— Я им документы покажу, я — мирная. Я не могу. Там сестренка. Бог знает что с ней. Душа изболелась…
— Ну да, маленькая сестренка. Это, конечно, так. Но я вам дам двух юнкеров, проводят.
— Нет, нет, нет… — испуганно протянула руки, —я одна… я одна… Я ничего не боюсь.
Тот пристально посмотрел:
— Н–да… Ну что ж!.. Идите.
«Розовая рубашка, над глазом темная дырка… голова откинута…»
Девушка вышла из ворот и сразу погрузилась в океан тьмы — ни черточки, ни намека, ни звука.
Она пошла наискось от училища через Арбатскую площадь к Арбатским воротам. С нею шел маленький круг тьмы, в котором она различала свою фигуру. Больше ничего — она одна на всем свете.
Не было страха. Только внутри все напрягалось.
В детстве, бывало, заберется к отцу, когда он уйдет, снимет с ковра над кроватью гитару, усядется с ногами и начинает потинькивать струною, и все подтягивает колышек, и все тоньше, все выше струнная жалоба, все невыносимей. Тонкой, в сердце впившейся судорогой — ти–ти–ти–и… Ай, лопнет, не выдержит… И это доставляло потрясающее, ни с чем не сравнимое наслаждение.
Так шла в темноте, и не было страха, и все повышалось тоненько: ти–ти–ти–и… И смутно различала свою темную фигуру.
И вдруг протянула руку — стена дома. Ужас разлился расслабляющей истомой по всему телу, и бисеринками, как тогда, в детстве, выступил пот. Стена дома, а тут должна быть решетка бульвара. Значит, потерялась. Ну, что ж такое — сейчас найдет направление. А зубы стучали неудержимой внутренней дрожью.
Кто‑то насмешливо наклонялся и шептал:
— Так ведь это ж начало конца… Не понимаешь?.. Ты думаешь, только заблудилась, а это нач…
Она нечеловеческим усилием распутывает: справа Знаменка, слева бульвар… Она, очевидно, взяла между ними. Протянула руки — столб. Телеграфный? С бьющимся сердцем опустилась на колени, пошарила по земле, пальцы ткнулись в холодное мокрое железо… Решетка, бульвар. Разом свалилась тяжесть. Она спокойно поднялась и… задрожала. Все шевелилось кругом — смутно, неясно, теряясь, снова возникая. Все шевелилось — и здания, и стены, и деревья. Трамвайные мачты, рельсы шевелились, кроваво- красные в кроваво–красной тьме. И тьма шевелилась, мутно–красная. И тучи, низко свесившись, полыхали, кровавые.
Она шла туда, откуда лилось это молчаливое полыхание. Шла к Никитским воротам. Странно, почему ее до сих пор никто не окликнул, не остановил. В черноте ворот, подъездов, углов — знает — затаились дозоры, не спускают с нее глаз. Она вся на виду, идет, облитая красным полыханием, идет среди полыхающего.
Спокойно идет, зажимая в одной руке пропуск белых, в другой — красных. Кто окликнет, тому и покажет соответствующий пропуск. Кругом пусто, только без устали траурно–красное немое полыхание. На Никитской чудовищно бушевало. Разъяренные языки вонзились в багрово–низенькие тучи, по которым бушевали клубы багрового дыма. Громадный дом насквозь светился раскаленным ослепительным светом. И в этом ослепительном раскале- нии все, безумно дрожа, бешено неслось в тучи; только, как черный скелет, неподвижно чернели балки, рельсы, стены. И все так же исступленно светились сквозные окна.