Евгений Белянкин - Генерал коммуны ; Садыя
— На этот год — семьдесят процентов, не меньше, — отчеканил Волнов, — это задание.
И обратился уже не к Русакову, а к Чернышеву — тот выжидательно молчал.
— Стране нужен хлеб, а не ваши препирательства. — Герасимов встал, весь вид его выражал неудовольствие. — Идите и подумайте.
Секретарша позвала их через полчаса. До этого они стояли в шумном, прокуренном коридоре управления, и Чернышев, чадя цигаркой, рассудительно вдалбливал Русакову.
— Все равно придется тянуть на семьдесят. Вот увидишь. Раз вся страна взяла такой поворот. Мы люди маленькие. Вот увидишь. В конце концов, важно сдать хлеб. Пары парами, все можешь и не распахивать. Другое дело — хлеб за них отдай! Как хочешь. Ты агроном, — с досадой заметил Чернышев. — Тебе виднее.
Русаков вошел в кабинет Волнова первым. За ним как-то боком пролез Чернышев.
— Ну что? — спросил Герасимов.
Ответил Русаков.
— Мы не вправе отменять решения правления.
— И ты тоже хорош, — Герасимов повернулся к Чернышеву. — Научим партийной дисциплине, если вы ее забыли. Они, видите ли, за хлеб, а другие колхозному строю враги, выходит?
Волнов поспешно подошел к Русакову, взял его под локоть.
— Не кипятись, — стараясь быть спокойным, сказал он. — Не мною придумано, не тобою… И идти против такого решения неразумно. Так ведь, товарищ Чернышев?
Чернышев вытирал большим клетчатым платком капельки пота со лба.
— Распашем, товарищ Волнов… Правление примет новое решение.
Русаков не помнил, как вышел от Волнова. В душе все клокотало. Чернышев, казалось, был спокойнее, но бледность не сходила с его лица.
Они стояли на улице. Низко плыли серые облака. Серый, мрачный день угнетал Сергея.
— Куда ты лезешь! — говорил Чернышев. — Соберут партком, освободят обоих. Ты думаешь, другой не распашет? И Батов твой не поможет. Тебя здесь песочат, его в область вызвали — тоже не в гости к теще…
Годы, годы…
Напуганный Чернышев, передав телефонограмму, слушал, что ему говорили из района, и в такт словам кивал седеющей головой.
— Пары не оставим. На все сто процентов. Мы и не протестовали.
И оттерев залысину, заметно волнуясь, сказал сидящему напротив кладовщику:
— Молод Русаков, вот ему и не страшно. Жизнь еще не ломала, не пятнала. Ты думаешь, и я такой не был?
— Но ведь те годы прошли…
— Года-то прошли, — согласился Чернышев и замолчал. Сузив глаза, резко бросил: — Что у тебя там, Ермолай? Выкладывай, а то мне некогда!
«Смотри, Серега, какую мы с тобою пшеничку вырастили… Становись, становись… не бойся, святая она, Серега… Негрешно земле поклониться…»
Отцовские слова никак не совмещались с тем, что говорил Сергею в своем кабинете Волнов.
«Ну, признайся, честно себе признайся, как на духу — плохой агроном ты. Без размаха, без понимания требования времени…»
И вот она — пшеница… Бери ее, перекатывай на ладони тугое, спелое зерно! Какие дожди, а устояла…
Весна в этом году была ранняя, снег лежал по краям межи, и зыбинское поле, распростертое во всю ширь черной пахоты, дышало теплой согревающей влагой. Сколько раз Сергей приходил сюда весной в утреннюю рань… Нагибался, руками щупал землю, брал влажные комочки на ладонь, растирал их. Кое-где по полю проблескивали ледяшки. Ударишь по ним сапогом — посыплются снежные искры.
Каждый раз, возвращаясь домой с зыбинского клина, Сергей думал о сроках сева. Он был убежден, что сеять на зыбинской земле надо поздно, в последнюю очередь. Такая уж земля. Но председатель был другого мнения… Злой, с красными пятнами возле носа, что означало у него высшую степень волнения, Чернышев потрясал перед лицом Сергея телефонограммой.
— Да согласен я, согласен, — отвечал Русаков, отлично понимая послушного приказам свыше Чернышева, — сеять так сеять. Но не у зыбинского оврага. По взгорью, на других полях.
— Посмотрите, какое солнце! Жарища!
— Не Кубань мы и не Украина. Вы же прекрасно знаете — у нашего района свои сроки сева. И наши поля, каждое в отдельности, опять же свои сроки имеют. Я советовался со стариками…
Эти вот «старики» больше всего злили Чернышева. «Нашел с кем советоваться. На каком году Советской власти? Когда наука определяет все, он, вишь, со стариками советуется… Ты что, не агроном?»
— Знаешь что, за тебя отвечать на райком не поеду, — заявил председатель. — Сам ответишь.
— А я и не боюсь. Отвечать будем хлебом…
Не будь Русаков секретарем парторганизации, ни за что бы не уступил Чапай (так прозывали на селе председателя — не то за крутой характер, не то просто за имя-отчество). А тут все же сдался.
— Ладно, приглашу Староверова, послушаю. Да только не очень-то мне нравится твой Кузьма. Норовист.
— Да, с гонором. Может в правление и не прийти.
— Не послать ли машину за ним? — съязвил Чернышев.
Но Староверов пришел в правление и без машины.
— Вызывал, председатель?
— Вызывал. Скажи мне, дядя Кузьма… Что это зыбинский клин за земля, что к нему так надо приноравливаться?
Староверов приосанился, покашлял.
— За зыбинским оврагом, — солидно начал он, — завсегда сеяли позже. Завсегда после того, как везде отсеемся. Земля там другая, отходит медленно…
— Да что ты говоришь, жарища какая, пар от земли… — развел руками председатель.
«Вишь ты как хитришь! — подивился Чапаю Староверов. — Будто хуже знаешь, чем я». И продолжал настаивать на особых свойствах зыбинского клина.
Решили подождать сеять. А когда узнал об этом Волнов (а случилось это почему-то скоро), то даже побелел:
— Опять отсебятину городишь? — спросил он, вызвав агронома.
— Петр Степанович, — с иронией сказал Русаков, — насколько мне помнится, мартовский Пленум дал возможность каждому агроному самому решать подобные деликатные вопросы.
На лице Волнова зазмеилась усмешка.
— Смотри ты какой смелый! Что ж, думаешь, если свобода действия тебе дана, то и ответственности никакой?.. Смотри, брат… — с угрозой закончил он.
А потом был звонок из райкома…
— Ты чего там сроки не выдерживаешь? — спросил Батов. — Надо считаться с товарищами из района…
…Пшеница обступила со всех сторон и, высокая, ядреная, покачивалась широкими волнами. Выпала роса, и запах хлеба сделался резче.
— Ну вот и пришел твой день, — вслух сказал сам себе Сергей. И опять вспомнил Волнова…
Неожиданно справа, почти рядом, низко стелясь над землей, полем быстро промчался ястреб, и пораженный Сергей увидел маленького светло-серого пушистого котенка, с боку на бок переваливавшегося по пашне.
— В какую даль на гибель отнесли.
И Сергей, протянув руки, позвал котенка. Тот испуганно поднял мордочку с белым пятнышком на лбу и таращил слезящиеся глазенки.
«Не погибать же ему здесь», — подумал Русаков, держа на руках маленький пушистый комочек, доверчиво лизавший Шершавую ладонь агронома.
Ему припомнился из далекого детства случай. Сосед дядя Миша, держа на ладони медную мелочь и ногой подталкивая корзинку со слепыми котятами, весело подзадоривал их, деревенских пацанов:
— А ну, братва, кто ловчее?..
Котят надо было утопить в Хопре, и ребята наперебой набивались дяде Мише. Проходивший мимо отец, увидев в этой компании Сергея, отстегнув солдатский ремень, пригрозил:
— А ну марш домой, и чтобы духа твоего не было…
Слепые сморщенные котята тыкались мордочками в корзинку, еще не познав белого света, а веселый дядя Миша, озорно бряцая мелочью в горсти, подмигивая одним поблескивающим глазом — другой вытек в детстве, — дразнил ребятишек: а ну, кто ловчее?..
Русаков снял кепку и посадил в нее котенка. Мягкая предвечерняя трава покрылась скользкой росой. Пшеничный запах усилился. Взметнулся перепел, расплескав пшеничное море, совсем близко пискнул какой-то зверек.
23
Это было напастью: каждый день с утра начиналась духота, воздух, напоенный влагой, на солнце походил на кисею, сотканную из маленьких крапинок радуги. Парило. А к вечеру собирался дождь, погромыхивал гром. К дождю стали привыкать. И всякий раз после дождя над Хопром коромыслом нависала дуга; Марья Русакова ее называла «лебедушкой»: «Опять в небе-то наша лебедушка, смотри, какая разнаряженная, да как высоко забралась!.. Уж как не ко времени…»
…Сергей был на дальних полях. Идя по жнивью, время от времени ногой переворачивал валки. Пшеница во многих местах стала прорастать. Еще бы, много влаги и жарко. Агроном вчера сказал об этом Чернышеву. Тот выругался, в чей адрес — не понять. Не в адрес же небесной канцелярии!
Чернышев за эти дни осунулся. Во всегдашнем своем поношенном сером пиджаке, в белой рубашке с пожелтевшим по краям воротом, и галстуке, выгоревшем, какого-то неопределенного цвета, мотавшемся на шее, как веревка, — он был скорее похож на бригадира из захудалого колхоза, чем на председателя. Из машины почти не вылезал. Совсем замотал шофера. Не успеет тот приехать, помыть машину, а председатель уже торопит — давай, давай, не мешкай!