Анатолий Калинин - Гремите, колокола!
Но и не только из ее двора шибало винным духом. Идя по хутору, надо было продираться сквозь него, как сквозь кисло-сладкий туман. За каждым забором — таинственная суета, сдержанно-радостный говор. Шипит, вырываясь из-под пресса, и журчит, ударяясь в стенку посудины, сусло. Осы тучами вьются над хутором. Играет в бочках молодое вино, и над бочками заламываются шапки ноздреватой пены. Вот и продолжай после этого радоваться, что с отменой корневого сельхозналога у каждого свой виноград, из-за каждого забора выплескиваются донские кусты — чаши. Не только бригадирам в совхозе, самому главному агроному приходится обходить дворы, напоминая людям, что и птицы бьют виноград, и недалек уже тот час, когда за одну только ночь может стряхнуть морозом всю листву, и только гроздья останутся висеть на лозах, как монисто.
Лишь иногда поздно вечером и мог он позволить себе поискать среди ее пластинок одну из тех, к которым она обычно возвращалась чаще. Заигранные добела, они как покрылись инеем. Но и какой-нибудь иной переправы на туманный берег, поглотивший ее, у него пока не было.
Вот здесь-то и кстати пришлась ему его бессонница. Марина догадливо переселилась в угловую дальнюю комнату, и теперь, запуская проигрыватель, он мог не бояться, что помешает ей спать. Из всех ночных звуков в дальнюю комнату с окнами во двор доходили лишь шаги ветра в осеннем саду.
Нельзя сказать, чтобы и раньше музыка не затрагивала его. Особенно когда вечером звуки ее, вырываясь из распахнутых окон, сливались с полусонной дрожью листвы и, поднимаясь за сумерками по склону в степь, звездами мерцали в небе. А потом ночью ссыплет их из ковша Большой Медведицы в Дон, и вместо них появится из-за острова луна. Или же когда их несли с собой ходившие мимо суда — и вновь можно было подумать, что рояль стоит прямо на палубе теплохода.
Но теперь только и начинал он догадываться, что музыка для него, а возможно, и для подавляющего большинства людей — это, в сущности, неоткрытая планета, подобная той же Венере, все еще предстающей взору человечества в одежде багровых испарений. Да и когда ему было открывать эту планету, если самая восприимчивая часть его молодости была вычеркнута из жизни? Если в двадцать пять лет ему надо было повесить на сердце замок и, стиснув зубы, делать страшную работу? И никто уже не вернет ему эти годы. Но разве только ему? У любого из окружающих спроси — у того же Андрея Сошникова, который прошел лагерями всю Европу. Или у его жены Дарьи. Да и у той же Марины, у которой четыре года прошло среди стонов раненых и хрипов умирающих.
Даже и от самой прекрасной музыки можно устать, если она в твоем же доме преследует тебя день и ночь, но для этого пианиста, пожалуй, можно было бы сделать исключение. Уже по одному тому, что, сколько бы ни слушал его, каждый раз начинает казаться, что слышишь впервые. И в том же самом может вдруг почудиться нечто совсем иное, чем прежде… Чем, скажем, тогда, когда в рассеянном ночном поиске в эфире Луговой набредал на рояль и слышал дыхание гулкого зала. Что-то недоступное пониманию на мгновение задержит руку, но тут же она без особого сожаления продолжает свое движение по шкале.
Под окном растет куст шиповника. Лет пять назад здесь ничего не было, но потом полой водой принесло из степи — из той же Исаевской, сплошь заросшей кустарником балки — зернышко, и теперь уже шиповник так разросся, что музыке надо продираться наружу сквозь сплетение его усыпанных шипами ветвей.
Но, быть может, самое удивительное было в том, что чем больше вслушиваться в эти звуки, тем больше начинаешь вслушиваться и во что-то в самом себе. И вот уже в себе самом начинаешь ощущать биение каких-то колоколов. Нет, не биение, а еще только еле ощутимое колебание, но с каждым часом все явственнее, сильнее. Как будто приоткрывается дверь туда, где начинается страна, в которой, казалось бы, жил и до этого, но только теперь и увидел ее при новом ослепительном свете.
И ничто не могло сравниться с тем звоном, который обычно поднимали они по ночам. Тишина в доме и за его пределами такая, что громом кажется самый легкий шорох ветки по крыше, щелчок ночного жука по стеклу, и слышен лай самой дальней собаки на краю хутора. И только что провалишься в глубокий колодец, в забытье, — как сразу же над самой головой «бум-м!». Пробуждайся!
Конечно, для выходцев с этой планеты музыки не составило бы никакого труда расшифровать, что могут означать эти слова, впечатанные в сердцевину пластинки: аллегро ма нон танто. Но и непосвященному нельзя ошибиться, что этот Третий концерт Рахманинова не что иное, как весна, вскрывающая реки. И та, чье сердце впервые пробудилось этой весной, спрашивает: «Где же ты?» Это место, наверное, и есть та тема любви, о которой Любочка говорила Наташе на веранде, а Луговой слышал их разговор, сидя на скамье за домом. А это уже половодье: «Отзовись, где ты?» После этого пластинку надо перевернуть. Вторая часть: Интермеццо. Адажио. Третья: Финал. Алла бреве.
Пожалуй, и весь этот рахманиновский концерт — сплошное ожидание. Все усиливается зов ее сердца. А это уже и предостережение, голоса судьбы. Но и отказаться от надежды невозможно.
И не этим ли своим обещанием неслыханного счастья эта музыка так созвучна всему: и небу, синева которого окрашивает Дон, а ночью сгущается лишь для того, чтобы видны были на ней звезды; и Дону, в самом спокойствии которого среди изрытых ярами берегов таится что-то тревожное. Внезапно оно и в самом деле разрешается бурей, задувшей из гирл, из Азовского моря. Пригнанные ею оттуда волны идут и идут с низовьев вверх, как и эти звуки, поднимаясь на ту высоту, где сама радость начинает звенеть скорбью.
Вот тогда и ему начинало казаться, что на обрызганном утренней росой шиповнике осталась кровь этой музыки, изранившейся, когда она продиралась на простор сквозь колючие ветви.
И можно было представить, какое впечатление все это должно было производить на ее юную душу в ее комнате на веранде, затененной листвой, сквозь которую сверкали Дон и песчаная коса. Но почему же только на юную, если он и сам начинал чувствовать, как все тоньше становится корка, наросшая с годами на сердце, как будто ее размывает этими звуками, и как все более настойчиво пробиваются сквозь нее какие-то вулканчики. И при вспышках этих вулканчиков все отчетливее видимой становилась та страна, что была страной, где он жил до сих пор, и все-таки она была новой.
Все оставалось прежним и стало иным. Самая привычная повседневная жизнь полна была открытий. Всего-навсего хутор — горсть домиков, брошенных кем-то на серую шкуру полыни, на белый холст песка, а только дотронься — и все зазвучит. На те же самые факты и события как сноп света упадет. И тогда станет видно, что Любава, которая только и печется о том, чтобы ее сестра Дарья и Андрей опять жили вместе, в ту минуту, когда это сбудется, окажется навсегда несчастной. Недаром и Демин так хлопочет, чтобы у Дарьи с Андреем все было хорошо. И даже пресекает теперь разговоры, будто Дарья крутила любовь с Кольцовым у него в садовой сторожке.
— Ничего я такого не говорил, — отбивается он от Фени Лепилиной, — это тебе под кустом приснилось, а если когда и брякнул, то со зла. Из-за того, что Дашка не давала мне лодку у садов держать. А ты уже и обрадовалась по хутору на хвосте разнести.
А Дарья, как нарочно, не показывает с полевого стана глаз домой, хочет, что ли, подольше оставить Любаву наедине с Андреем?.. Но и письма, что присылает ей с целины Кольцов, рвет не читая.
Несмотря на то что она по-своему несчастна, и даже сам Андрей ее не винит — все война, — внутренне Луговой на стороне Любавы, которая так до конца и не поверила «похоронной». И не один он в хуторе, восхищаясь тем, как Любава из своей любви к Андрею и к своей сестре хочет построить между ними мост, втайне и негодует на нее за то, что она опять обрекает себя на жизнь под этим мостом с нелюбимым Деминым.
Все окружающее открывалось взору с невиданной до этого остротой. Здесь и вообще всегда была хорошая солнечная осень, но такой еще не было. По крайней мере, Луговой не помнил. Октябрь уплыл по Дону к Азовскому морю и оттрубил в ночном небе голосами отлетающих стай, а еще не выпало ни одного по-настоящему холодного дня, и никто не спешил прикапывать на зиму обрезанные и увязанные виноградные лозы — пусть доспевает чубук. Краски садов, леса и воды — особенно чистые, линии правобережных холмов — смягченные, воздух такой, что не напьешься.
Но оказывается, это же вдруг опять могло поманить человека и на давно уже исхоженную тропу ошибок, свойственных лишь самой ранней юности.
Феня Лепилина водила его по склону среди донских чаш бывших колхозных, а еще раньше — единоличных садов.
— Наконец-то вы припожаловали и в наш вдовий куток. А то все в степи да в степи. Да там вам с Митрофаном Ивановичем никогда не дождаться таких паши́н. И это их вы наметили под топор пустить?!