Сергей Сергеев-Ценский - Том 10. Преображение России
Тем и кончился суд.
Едва успели прирезать телку — спустить кровь, укоризненно глядели все на деда, а он сидел, потупясь, и кротко жевал губами, не выпуская ружья из рук.
Потом накинулись бабы на Христю: через кого же, как не через нее, телка пропала?.. Но когда, не мешкая в теплый день, содрали с телки шкуру и начали свежевать мясо, то в рубце ее нашли Хиврино намисто с дукачами: шла мимо окна и стянула его языком.
Когда сказали об этом деду, он заплакал. Потом велел повести себя к иконе Миколы, долго стоял перед ней на коленях, бормотал обрывки молитв, какие еще помнил, и плакал от счастья, что «посетил его бог».
И никто не пошел в этот день в церковь, и все бабьюки, сколько их было, вслед за Хиврей, которой приказал это дед, кланялись Христе и просили у ней прощенья.
А дед посадил ее рядом с собой на лавке, гладил ее примасленную для праздника голову трясучей корявой рукой и все угощал ее жамками с мятой и цареградскими стручками, и орехами, и всякими сластями, какие нашлись, и приговаривал:
— Злякалась, бiдолачка?.. И я аж злякавсь, старый, — думав, что тебе вбив.
А Митро добавил около:
— Вот она, рушниця-то, и сказала, де правда.
— Та рушниця — свята! — убежденно решил вдруг дед. — То вже менi видать, що ею православных людей не бито!
И решил он в тот же самый день призвать из села попа, отслужить молебен, и на том месте, где нашлось намисто, заложить часовню, и чтобы в часовне той на аналое положить икону Николая-угодника, перед ней повесить намисто с дукачами, а сзади его рушницу — «бо вона, як я бачу, тоже свята».
Так и сделали бабьюки.
И в тот же год к сентябрю поставили часовню, и только ружье, по совету попа, прикрыли деревянным футляром, а когда через год после того умер, наконец, старый дед, до ста лет не дотянувши всего двух месяцев, схоронили его при той же часовне.
Савелий Черногуз был мужем Христи, теперь уже сорокадвухлетней хуторской матроны; Гордей Бороздна — мужем Хиври; Микита Воловик был младшим сыном покойного Митра; Петро Воловик тоже младшим сыном брата Митра — Прокопа.
Таково было нерушимо крепкое гнездо этих четверых бородатых, дружных между собою бабьюков, и тяга их назад, домой, в безотказно родящие поля хутора «Бабы», к своим безотказно родящим, сверкающим и звенящим по праздникам намистами из дукачей бабам была безмерна.
И Ливенцев понимал эту тягу: он тоже думал, что не плохо было бы ему получить хотя бы двухнедельный отпуск, проехаться в Херсон, повидаться с Натальей Сергеевной, которую удалось ему рассмотреть только отсюда, за несколько сот верст, точно была она вершина Эвереста.
Он получил от нее второе письмо и ответ на свою телеграмму. Письмо это начиналось словами: «Я страшно рада!» Это письмо было совсем без обращения, и в тексте письма никак она не называла его, ни «родным», ни даже «Николаем Ивановичем». Но это было письмо действительно родного, трепетно о нем беспокоящегося человека.
Несколько раз перечитывал Ливенцев это письмо, но только в то время, когда в халупе не было Значкова, потому что боялся, что не скроет даже и перед ним, без особого труда снискавшим благосклонность краснорукой Хвеси, свое такое неожиданное и перерождающее счастье.
Глава двадцать пятая
Между тем двухнедельный отдых полка подходил уже к концу. В селе Коссув должны были оставаться только нестроевые команды под началом Добычина, а все двенадцать рот вместе с самим Ковалевским готовились выйти с таким расчетом, чтобы к полночи прийти на позиции сменить стоящий там полк (тот самый, который легкомысленно обошелся с землянками корпусного резерва).
Зима уже стала прочно на галицийскую пахоть, — захолодила ее и щедро завалила снегом, но дни все время стояли редкостно тихие. Только с утра в тот день, когда надо было выступать полку, поднялся несильный ветер, северо-западный, поначалу даже как будто сырой.
— Опять, кажется, надует оттепель, в печенку его корень! — говорил Кароли Ливенцеву, приглядываясь к небу, в котором пьяно кружились крупные хлопья снега. — И попадем мы опять в меотийскую грязь.
Полк выступал ровно в три часа дня, чтобы, не торопя людей, прийти вовремя к смене. Лошадей пришлось взять только наиболее крепких и для неотложных нужд: под полевые кухни, пулеметы, патронные двуколки, повозки обоза первого разряда. Даже своего Мазепу Ковалевский оставил, сам же ехал в санях ксендза: лошади несколько дней уже почти не видели сена и сдали в теле.
Ливенцева спрашивали те из его роты, с которыми провел он десять дней в занятых окопах:
— Ваше благородие, неужто опять там же сидеть придется еще две недели?
— Нет, не там… Там сидят теперь другие. А мы будем близко, но все-таки не там, — старался успокоить их Ливенцев, но они добивались точного ответа:
— А это же как, — лучше оно будет, чи ще хужее?
— Гораздо лучше, — обнадеживал Ливенцев. — Прежде всего, боевые действия едва ли откроются. Отсидим свое и пойдем домой в Коссув.
— А австрияки же как будут?
— И австрияки будут сидеть.
Бабьюки старались не пропускать ни одного слова ротного командира, и, слыша о том, что они должны были делать предстоящие две недели, Микита Воловик сказал густо:
— Безросчетно!
Петр же Воловик добавил:
— Тiлько стiснительно для людей!
Савелий Черногуз, муж Христи, ворчнул, глядя на свои чоботы:
— Бо зна що!
А Гордей Бороздна, муж Хиври, только махнул рукой и тяжко поскрипел зубами.
Батальон за батальоном, рота за ротой, солдаты, бывшие в боях, рядом с необстрелянными солдатами из пополнения с песнями вышли из села и пошли по шоссейной дороге спокойным и бодрым шагом отдохнувших и сытых, тепло одетых людей. На всех были ватные шаровары и ватные телогрейки: полк, потеряв уже несколько сот обмороженными, теперь сделал все, что в силах был сделать.
Однако холодно не было; только, чем дальше отходили от села, упорней дул все более и более плотневший ветер. Петь бросили скоро, — с поворотом дороги несколько к северу ветер начал дуть в лицо. И гуще как будто стал сыпать снег.
В шеренгах сначала пытались шутить:
— Ну, смотри ты, австрияк какой вредный. Не хоче, шоб мы до ёго шли.
— Трубы такие у себя понаставил, шо до нас дуют.
— Звестно, хитрый немец, матери его черт!
Потом стало уж не до шуток: каждый шаг приходилось брать грудью. За три часа марша, оказалось, прошли всего пять километров. А уже сильно начало темнеть.
Ковалевский, проехавший было довольно далеко вперед, вернулся, чтобы подтянуть полк. И десятой роте слышно было только, что он кричал что-то, но ветер рвал все слова его в мелкие клочья.
— Шире шаг! — передавали из передних рот команду.
Солдаты ворчали:
— Куда же еще шире? Чтобы штаны полопались?
— В такую погоду хороший хозяин собаку из конуры в хату берет, а не то что…
— Это ж называется метель, какая людей заметает.
Ливенцев слышал, что говорят его солдаты, — он шел рядом с ними и видел, как труден был каждый шаг. Но он знал, что до окопов, которые должны они были принять в полночь, считалось не меньше восемнадцати километров, и он сказал Значкову:
— Если так будем идти, ни за что не придем к сроку.
Значков же ответил:
— Если так будем идти дальше, как шли, это бы полбеды. А то ведь люди устанут, — не железные. Дай бог доползти к свету.
В наступившей темноте полк еле двигался. И офицеры, как и солдаты, совершенно выбивались из сил. Ковалевский теперь не отъезжал уж далеко от полка и несколько раз останавливал его на отдых. Метель местами совершенно оголяла землю, местами в сугробах люди вязли по пояс, и в таких сугробах, в темноте, падая один на другого, солдаты отводили душу в неистовом несосветимом мате, но, выбираясь из сугробов, они все-таки шли дальше, только чтобы куда-нибудь, наконец, дойти.
На одной из остановок Аксютин сказал Ливенцеву:
— Не знаю, как вы, а я теперь с восхищением вспоминаю ту классическую грязь, по какой мы с вами перли сюда со станции.
— Все на свете познается путем сравнения, — отозвался Ливенцев. — Может быть, когда-нибудь вы с не меньшим восхищением будете вспоминать и этот поход.
— О нет, никогда! Нет, что вы, ну его к черту! Я через час наверно издохну от усталости.
Но часам к двенадцати метель стихла, и это позволило полку к трем часам кое-как добраться до окопов, из которых еле выбрались занесенные, закупоренные толстыми снежными пробками, полусонные люди.
По-прежнему в хате на Мазурах остановился штаб полка — прапорщик Шаповалов с несколькими связистами (Сыромолотов остался в Коссуве), но рядом со штабом поместился и перевязочный пункт.
Коварная речонка Ольховец, наконец, замерзла, укрылась снегом, — через нее прошли; деревню Петликовце обошли стороною, чтобы выйти прямиком к подножью высоты 370, очень памятной всем, кто остался из прежнего состава полка. Как раз против этой высоты пришлись окопы третьего батальона; остальные роты разместились южнее.