Леонид Пасенюк - Люди, горы, небо
Так вот, мне до спазма сердечного не хочется в чем–то походить на таких людей. А вчера я смалодушничал. Собственно говоря, и смалодушничал–то на пустяке. И жестокий урок какого–то очень не показного благородства преподала мне девушка, которую я безнадежно люблю. Лучше бы уж кто–нибудь другой…
Ну что ж, для того нас и учат, чтобы мы становились чище и умнее, чем были еще только вчера.
3
Да, сердце беспокоило меня и раньше. Но я не обращал внимания: пустяки, это от переутомления… Но то, что случилось вчера…
Теперь было бы глупо не посоветоваться с врачом.
Врач у нас — молодой симпатичный ленинградец. Мы толкуем что–то о конях Клодта на Аничковом мосту, о Фальконе и Росси, об изумительных фонтанах Петергофа.
Тем временем он слушает мою грудную клетку внимательно и настороженно.
— Так, дорогой мой… — Он прекращает свой манипуляции и грозит мне вынутыми из ушей трубочками фонендоскопа. — У вас, дорогой мой, серьезные шумы в области сердца.
Я позволяю себе усмехнуться.
— У вас прямо–таки студенческие шумы.
— То есть, надо понимать, еще молодые, незначительные?
— Наоборот, такие шумы, которые расслышит любой студент–первокурсник. Собственно, они были и раньше, когда я слушал вас при медосмотре. Но тогда вы еще как следует не акклиматизировались, нельзя было ничего утверждать наверное, и все, что я мог тогда, разве только запретить вам восхождение с разрядниками, даже со значкистами. Теперь же… теперь…
— А где шумы?
Надо же мне это знать в конце концов!
— В точке Боткина, но не только…
«Точка Боткина, — повторяю я мысленно. — А то еще есть турецкое седло».
— Доктор, а что такое турецкое седло? У меня с этой штукой все в порядке?
Доктор, молодой, милый, веснушчатый, деланно хмурится.
— Зря смеетесь. Вы латынь знаете?
— Так, немного… крылатые выражения. Как говорят шахматисты, е‑два, е‑четыре.
Он что–то пишет мне на бумажке — я разбираю слова: «…верхушка сердца — грубый систолический шум… в точке Боткина — систолический и диастолический».
— Возьмите для памяти. У вас усталость сердечной мышцы. Этого достаточно, чтобы закрыть для вас горы.
— Вы шутите, доктор! Вы ошиблись, наверно!
Здесь не очень много работы, и народ все отъявленно здоровый, но у доктора какой–то зеленый вид: возможно, много читает, особенно по ночам. И воспалены глаза. И взгляд рассеянный. Возможно, дома неприятности. Но мне его не жалко.
Да он просто пугает меня! Страхуется: а вдруг случится со мной что–нибудь, ему же потом отвечать.
Усталость сердечной мышцы… Наверно, я меньше удивился бы камням в почках, хотя надо думать, ужасная, штука эти камни. Усталость сердечной мышцы… С чего бы ей уставать, однако? Ну, много работал. Ну, здесь сразу большая физическая перегрузка. Так у меня у одного, что ли, много работы, я один, что ли, испытывал перегрузки?.. Я ведь столько ходил в горах!
Юный доктор чуть–чуть оскорблен.
— Я терапевт, дорогой мой. Я не могу ошибиться. — Он и не скрывает, что перестраховывается. — Что же, вы хотите, чтобы я за вас отвечал? Слышали, недавно в Безенги был случай — взошел человек на вершину и умер? Это декомпенсация сердца. Ведь человек не ломовая лошадь, не першерон какой–нибудь, на которого, что ни взвали, все потянет. Да и у першерона есть предел. Вот еще случай: на седловине Дых — Тау точно так же умер один альпинист от острой сердечной недостаточности. Вам этого мало? Вас это не убеждает?
Я пожимаю плечами.
— Почему? Убеждает. Но я же легко хожу, доктор! У меня великолепные легкие. Я дую в этот ваш спирометрический бак до отметки 5100!
— Вы и будете легко ходить, — с едва заметной досадой втолковывает мне доктор. — А потом наступит декомпенсация. Вот так — сразу, как снег на голову. В сущности, силенок у вас не густо, хоть вы и тренированный парень. Да и возраст не совсем чтобы уж юношеский. — Он смотрит на меня с сочувствием, кладет руку мне на плечо. — Бросьте, на самом–то деле… Пораскиньте умом, ведь вы же взрослый человек… Вам еще сколько шить нужно, а вы рветесь к смерти. В конце концов как будто, кроме альпинизма, спорта нет. Займитесь прогулками на велосипеде — гонки вам уже противопоказаны, а там, знаете ли, е‑два, е‑четыре. Играйте в волейбол…
Я возвращаюсь в палатку, падаю на постель. Сердце не то чтобы прибаливает, а как–то тихо, обиженно зудит. Да и есть отчего…
Напротив на койке Алим играет с Кимом в шахматы.
— Ну что, — спрашивает он, стуча себя в грудную клетку, — как у тебя тут?
— Плохо. То есть не то чтобы плохо, но доктор горы мне запретил.
Ребята — спасибо им — не утешают меня.
Алим огорченно цокает языком.
— Вот в Уллу — Тау был врач так врач, — говорит он. — Шах!
— Какой шах? — недоумевает Ким.
— Нет, нет, вот шах, ферзей… Там такой был врач — к нему придешь, а он: что, мол, зуб болит? Ну и прекрасно! Возьмите кальцекс, помогает. А этот важный какой: я, говорит, терапевт, дорогой мой. Что–что, а сердце изучил, как грецкий орех. Во как! Не хухры–мухры.
Алим тонко передает интонацию доктора, и я благодарно ему улыбаюсь. Я еще способен улыбаться!
Да, я улыбаюсь — и я еще буду хохотать.
Скажите пожалуйста! Он оберегает меня от смерти, этот доктор. От смерти я и сам поберегусь. Но смешно об этом всерьез толковать в тридцать два года.
Ерунда! Как будто любая уступка в жизни — в любом плане, в том числе и отступление от очередной вершины — в угоду сердцу, печенкам или почкам не есть шаг если уж не к смерти в ее медицинском смысле, то к омертвлению тканей мозга, тканей души!
Не путайте мне карты, доктор. Не темните. Кстати, вам известно, доктор, что последующие год–два мне придется жить в условиях весьма чувствительных высот, скорей всего на Памире? Так, ничего особенного, предстоит доработка одного астроприборчика, фиксирующего на пленке метеоритные (их называют еще звездными) дожди. Потому–то я не сделаю ни одной поблажки бренной своей плоти. Возможно, я дам ей только небольшую передышку. Я владею телом, а не тело мной! Хотя материя первична, как утверждают философы. Они это справедливо утверждают, спорить не берусь. Но при этом они не отрицают, что в определенных случаях сознание влияет на материю, способствует ее эволюции. Нас на мякине не проведешь. Мы тоже диамат знаем.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
1
Хожу по лагерю неприкаянный, но делаю, что называется, хорошую мину при плохой игре. Уже окончательно выяснилось, что на Софруджу мне не быть: юный эскулап непреклонен. Что ж, я могу пройтись с туристами по окрестностям. В паре с Мусей Топорик. Или с такими же неудачниками, как она.
А Володю Гришечкина никто отсюда не гонит. Горы по состоянию здоровья ему не противопоказаны. Но он, как тип, противопоказан горам. Здесь таким не место.
Он возбужденно бормочет, укладывая чемодан:
— Очень мне такой альпинизм нужен. Я такой альпинизм в гробу в белых тапочках видел.
— А правда, Володя, что ты приехал в горы, спасаясь от призыва в армию?
— Ну да, от нее спасешься! Все равно возьмут.
— Но немного позже, не так ли? А кто знает, что там будет «немного позже» — вдруг тебе дадут отсрочку? Или наступит конец света?
— Вот именно. Спешить некуда. Я еще молодой.
— Молодой, да старый, — говорю я и уже не слушаю его полуоправданий.
Я человек свободный. Хожу везде, стараюсь не очень–то следовать распорядку дня — в отместку администрации и доктору. Словом, сую нос в каждую щель. Но меня безостановочно гложет тоска, ох какая меня гложет тоска!
На веранде административного коттеджа ребята сочиняют газету. Есть уже рисунки, есть статьи и с пафосом и с юмором, кто–то написал даже вирши размером времен Тредиаковского и Сумарокова. Нет только у газеты названия.
— В лагере Адыл — Су мы тоже выпускали газету, — говорю я.
— Называлась она просто: «Адылсучья жизнь». Не подходит?
— Но мы же не в Адыл — Су, — смеются ребята.
— Можно вот так, — опять говорю я, — можно назвать газету «Горыпроходимец», но только «ы» перечеркнуть, а вверху надписать «е».
От тоски я начинаю низкопробно острить. Но кому–то даже нравится. Принимаются обсуждать мой каламбур.
Иду дальше. Встречаю на почте Янину — мне нужно послать маме телеграмму, что не солоно хлебавши возвращусь скоро домой.
— Ну как, Янина, — праздно интересуюсь я, — как самочувствие?
— Хорошее, — отвечает она, не лукавя. — Знаешь, Юра, когда мы бегали на Семенов — Баши на панораму, у меня печенки натурально тряслись, а сейчас не трясутся. Видно, приросли!