Иван Щеголихин - Дефицит
— Это называется, прибрать к рукам? Но здесь я командую. — Однако руку не убрала. — Какие у вас еще просьбы?
— Вы можете снять колпак?
Она послушно сняла, не стала поправлять волосы, прихорашиваться, тут же подумала, наверное, что выглядит не так, как ей бы перед ним хотелось, и посмотрела холодно, — не слишком ли многого требует капризный пациент? Затем все-таки тронула рукой волосы, пепельные, густые — лицо ее ошеломительно знакомо! Тревожно ему стало — почему забыл? Такое очень знакомое, такое милое лицо. Глаза ее, взгляд как привет из далекой юности, нет — близкой, никогда юность не была для него далекой, — и вот забыл, тем хуже для него.
— Алла Павловна, все-таки, где мы с вами встречались?
— Не ломайте себе голову, Сергей Иванович, она вам еще пригодится. — Она поднялась, явно обиделась, взяла стул и отнесла к стене.
— Извините, я огорчил вас, но сейчас я маму родную забыл.
— А я вас не забывала, Сережа Малышев.
Назвала его по-студенчески, но учиться вместе они не могли, она заметно моложе его, лет на семь, а может быть, и на десять. Он перестал доверять глазу в определении возраста, иной раз привезут больного, старик-стариком, а ему на самом деле тридцать лет. Изматывает боль, недуг, особенно хроников. Здоровый всегда выглядит моложе больного, что говорить, но осматривать здоровых внимательно ему не приходится, он не кинорежиссер.
— Вы тогда были худенькой, — предположил он и вышло неуклюже, будто сейчас она толстая, какой женщине это понравится. — Вы пополнели слегка и похорошели. — Кажется, вышло еще хуже от комплимента.
— Не слегка, а весьма изрядно, тогда я в два раза тоньше была. — Она простила его забывчивость, а его смущение и ее смутило. — Сейчас старшая мои платья донашивает, мода, говорит, вернулась, ретро.
А он сразу о Катерине — носит ли она платья матери? Да топором не заставишь, даже если мода вернулась, разыщет новое. Марина, кстати, гардероб не хранит, чуть поносила и дарит то родственнице какой-нибудь, то знакомой, то в комиссионку сдает.
— А кофту ваша дочь носит с английским штампом «хочу мужчину»?
— Судя по всему, хочет, если в семнадцать лет замуж выскочила. А что, и такие кофточки есть?
Он с усмешкой, пытаясь быть снисходительным, рассказал ей про вчерашний эпизод: «Сижу, смотрю, надпись по-английски: «Ай вонт э мэн», ну и погнал ее из-за стола». Она слушала внимательно, переспросила: «Вчера? Вечером?» Обобщать не стала, но на заметку взяла.
— Вы очень любите свою дочь, — помолчав, решила Алла Павловна, — поэтому ничего ей не хотите прощать.
Дочь, естественно, как ее не любить? Но надпись-то ни в какие ворота! Или она не хочет этому придавать значения? Во всяком случае, раздувать не хочет, тем более сейчас. Для Малышева сейчас хоть матерщину носи на грудях, на все он должен смотреть наплевательски — лишь бы не стресс, это ему понятно.
Ушла Алла Павловна и вскоре появилась Марина, усталая после бессонной ночи, озабоченная, даже губы подкрасить забыла. Непривычно ему лежать и ей непривычно видеть мужа больным, она постарела сразу. Или так ему показалось в сравнении с Аллой Павловной.
Он не сравнивает, он просто видит, что вместе они не могли учиться никак.
— У меня все в порядке, — сказал он сразу, чтобы упредить расспросы.
— Ну и слава богу. Что ты получаешь?
Она не слышит, как шумит у него в ушах, не ощущает, как подкатывает тошнота, все это можно скрыть.
— Дибазол, папаверин. — И сразу в сторону: — Как у тебя на работе, все в порядке?
— В таком порядке, что… — она слабо махнула рукой. — Борьба идет вовсю в связи с этими поборами, так называемыми.
— Давно пора.
— Ты прав, но знаешь как у нас? Любое начинание надо довести до абсурда. Главный врач объявила приказ: ни духов, ни шоколадок и даже цветы нельзя. Нам все ясно, но как быть с нашими пациентками? Представь себе, написали для них на огромном листе: «Товарищи женщины! Просим не благодарить врачей и сестер». Последнее отнять у персонала — право на благодарность.
Он закрыл глаза — Марину не переделаешь. Как и его тоже. Но сейчас ни спорить с ней, ни убеждать ее он не будет — вредно. Надо пощадить своего лечащего врача.
— И так у нас уже никаких прав, одни сплошные обязанности. Грубость терпеть, хамство, неблагодарность. Нянечки стали самой дефицитной профессией, смешно сказать.
— Как-то надо же бороться.
— Но не так же!
— А ты предложи слово «благодарить» взять в кавычки, только и всего.
Она подумала, он шутит, и рассмеялась, но вышло грубо, потому что он предлагал всерьез.
— Нечего вам прикидываться ангелами непорочными. Ясно же, какого рода благодарность имеется в виду.
— Тебе всегда все ясно. — Она устала, под глазами круги.
— В моем отделении обходимся без поборов — и ничего, живем и работаем. А завелась паршивая овца — выгнали.
— Эта овца тебе еще все припомнит, он уже начал. Ай, да ладно! — она опять махнула рукой, не все можно выкладывать больному, лучше придержать язык. — Катерина просит извинить ее, не может она зайти сегодня, готовится. Второй у них биология.
— Заходить не обязательно, оставь свои этикеты. И щадить меня незачем, я не болен, — сказал он резко. — Что там еще, ведь все равно узнаю?
— Сиротинину тебя показывали?
Тошнило, в ушах шумело, — все идет не так, как ему хочется. Вспомнил вечер, дворника, сигареты, спокойные доводы Катерины, свое ночное кино… Докатилась его семья до ручки. Он в больнице, Катерина мечется, не веря себе, жена удручена, растеряна, — все рухнуло как-то сразу, в один день, от твердыни его ничего не осталось.
— Покажут Сиротинину, обещали.
— Лучше сразу же, в остром периоде.
— Завтра он придет, не волнуйся.
Кто кого щадил, сказать трудно, оба пытались.
Она помолчала, думая о Катерине, о возможности попросить помощи у профессора. Он не откажет Малышеву, тем более в такой ситуации. Острый период не только у отца, но и у дочери, беспомощность их очевидна, а Сиротинин человек благородный. Однако сказать мужу прямо Марина не решилась, она надеялась, что в беседе с профессором он и сам про дочь не забудет.
— Что тебе принести?
Он сказал про бритву, зубную пасту и щетку, подчеркнул «зубную», Марина сейчас в таком трансе, что может принести одежную. Вспомнил про сигареты, но решил не просить — обойдусь. Она погладила его по голове, сказала, чтобы он спал спокойно, и ушла. Ему стало легче. В беде лучше побыть одному.
Уже в сумерках пришел Борис Зиновьев, по глазам измотанный, но внешне как всегда элегантный, чистенький, в отличном костюме. В представлении Малышева все мужчины-гинекологи холеные, всегда ухоженные, от женского внимания, что ли? И лица пышут здоровьем, как у диетологов по меньшей мере, или у дегустаторов вин, Малышев видел такого в погребке в Ялте. Или потому что в институте завкафедрой был холеный, лощеный профессор Янковецкий, всегда румяный, ровно седой, вернее, как говорили девицы, ровно крашенный, в светло-сером костюме, в белоснежной сорочке, все на нем с иголочки, подогнано, выутюжено, хоть моду с него рисуй. Читал он, кстати, весьма недурно, так ведь и предмет его специфичен. На определенном этапе студенческого развития все, что ниже пояса, куда интереснее того, что выше.
— Здравствуй, старина, здравствуй многие лета! — бодро, громко приветствовал он Малышева, тут же зорко вглядываясь в его соседа. — О-о, Константин Георгиевич, какими судьбами?
У Бориса талант общения. Если принять, что нет в городе человека, который не знал бы или не слышал о хирурге Малышеве, то следовало бы принять, что нет в городе человека, которого не знал бы Зиновьев, если не лично, то уж понаслышке наверняка.
— Значит, Жемчужный туда, — Борис покачал рукой над своим плечом, показывая большим пальцем за спину, куда-то далеко, — а вы сюда? Мир жесток и несправедлив.
Опять же, если их сравнивать, то насколько закрыт Малышев, настолько раскрыт, прямо-таки распахнут Зиновьев. Грани между простотой и бесцеремонностью Борис не ощущал, речевой аппарат его действовал словно сам по себе. Соседу, между тем, стало неловко, он покивал Зиновьеву вежливо и молча, похоже, не узнал его, что Бориса отнюдь не смутило.
— Прихватило, говоришь? — шумно продолжал он, со стуком ставя на тумбочку возле Малышева плоскую синеватую банку с черной икрой. — А у меня лет семь скачет, как даст-даст сто восемьдесят верхнее, а то и двести — и ни хрена, еду на работу да еще сам за баранкой. Больничный не брал ни разу, таблетку проглочу — и в хомут, адельфан индийский или триампур, а ходовые, дибазол, резерпин, раунатин мне уже, что мертвому клизма. Главное, старина, надо на все плюнуть, еще Остап Бендер говорил, — слюной, как плевали до эпохи исторического материализма. Не будь занудой, будь все до лампочки, — и вся терапия, живи тыщу лет, правильно я мыслю, Константин Георгиевич?