Владимир Амлинский - Ожидание
Внутреннее рабство, вечное рабство… Только ли перед обстоятельствами, временем, — нет, и перед кем-то внутри себя. Желание приспособить себя, приспособить и сохранить. Наверное, и сохраняешь, когда не приспосабливаешь.
Человек с крыльями бабочки…
Несколько раз в жизни я пытался вырваться из этого внутреннего рабства. И даже чувствовал свет освобождения, но всегда возвращался обратно. А как другие? Может быть, даже и не пытаются. Оттого они счастливее.
Это правильно, что Борька свободнее.
Я стал думать о Борьке, о том, что я должен нарисовать. И вдруг очень захотел его увидеть. Так бывает: забываешь о человеке на время и вдруг понимаешь, как он тебе нужен.
Видно, я снова задремал, потому что не заметил, как она пришла. Только в передней шорох платья, шаги, открывается дверь, комната неожиданно для меня мгновенно наполнилась солнцем, светом, будто был летний день, и я вижу, как она приближается ко мне в красном платье с погончиками, придающем ей студенческий вид. Я прикрыл глаза, по-детски затаился, слышал ее осторожные движения, сквозь прищуренные глаза я видел рядом ее ноги, как бы в золотистом свечении — это нейлоновая паутинка чулок антрацитно сверкала на солнце, бьющем из окна.
Захотелось, ничего не говоря, прижаться своим небритым и, как мне самому казалось, постаревшим за эту бессонную ночь лицом к ее коленям. Но я по-прежнему лежал, как ребенок, притворившийся мертвым в игре, не выдавая жизни и радости от того, что она здесь.
Она наклонилась надо мной:
— Эй, вы живы?
— Полуживой, — не открывая глаз, сказал я.
— А я загадала…
— Что такое?
— Я загадала, вы здесь или сбежали. — Она помолчала и снова улыбнулась.
Я усадил ее рядом с собой, прижал ее голову, чувствуя тепло и свежесть лица, такого еще молодого, не помнившего этой ночи, ничем не омраченного, все на мгновение или навсегда забывшего.
День, начавшийся со смутного, тяжелого пробуждения, вдруг переменился, заблестел, и, может быть, впервые за долгие-долгие дни я почувствовал легкость и освобождение.
Мы шли по-над Волгой, будто бы по направлению к моему дому, но все время сворачивали и то ли проходили дом, то ли не доходили до него.
Мы говорили, говорили, вернее, мне казалось, что говорили, говорил я один, а она слушала, странно, что ей был интересен мой бред, мои разорванные, разбросанные мысли о чем-то далеком для нее.
Говорила и она. Я слушал как бы рассеянно, больше смотрел на нее, чем слушал, но все западало в память, все несчастья ее немудреной жизни.
Я обнял ее за плечи, мне показалось, что она напряглась и сделала движение плечом, чтобы освободиться от моей руки: поселок небольшой, все знакомы. Я тут же убрал руку. И она сбоку, с холодком посмотрела на меня. Ей, видно, не понравилось, что я так быстро подчинился.
— Боишься? — дразня ее, сказал я.
— Нет, я не боюсь… Все равно, что подумают. Сейчас — все равно.
Она взяла мою руку, и мы пошли по набережной. Меня не оставляло ощущение, давно уже не испытанное: что не ты покорен жизнью, а она тобою покорена, подчинена, и ты можешь делать с ней что угодно.
Так и шатались мы взад и вперед по утренней набережной, замечая и не замечая людей, а также той одновременно стремительной и вместе с тем неторопкой жизни со своим установившимся укладом, которой жила река, все время прорезающая тишину то тонкими свистками барж, то мощным гудом как бы врезанных в середину реки и разрывающих дно машин.
Лениво, необязательно думалось: надо домой, старик беспокоится, и ведь работа, работа… Но о работе думалось без муки, как обычно, без чувства самообкраденности, — с какой-то неожиданной надеждой и успокоением. Может, как раз сейчас и пойдет, и сдвинется… Ведь должно же когда-то…
Но, как всегда, мне было мало того, что есть. Мало этого поселка, реки, захотелось очутиться тут же с ней в другом месте. Не в Москве, не на Замоскворечье, не на улицах детства, а почему-то в Ленинграде, в чужом с в о е м городе. Захотелось повести ее по залам Эрмитажа, я даже уловил восковой запах блестящих и все отражающих, как зеркала, полов. Я мысленно останавливался с ней у с в о и х чужих картин, таких знакомых, таких выстраданных, будто я действительно сам их написал.
— Была в Ленинграде? — спросил я.
— Была, — сказала она.
— Видишь, ты всюду уже была без меня.
Она засмеялась:
— Два дня только. Экскурсия. Всюду таскали, но я ничего не разглядела. Всюду опаздывали… Это было еще в училище.
— Поедем, — сказал я.
— Поедем, — тихо повторила она. И сбоку выжидательно посмотрела на меня. И почудилась мне какая-то жалость, да собственно, очень простая, понятная: сейчас мы поедем и полетим с тобой куда только ходят поезда и летают самолеты, а завтра, когда ты окажешься в Москве…
Все это было в ее взгляде, она ничем не обмолвилась, ничего не сказала, но зачем-то я стал спорить именно с этим, невысказанным. И оттого, что я лишь улавливал это, слова мои были беспомощны и корявы. Я бормотал что-то вроде: «Нет, нет, не надо так думать. Все действительно не должно так кончиться».
И тут, глянув, она сказала, жестковато как-то усмехнувшись:
— А что кончится? Разве что-то началось, что может у нас кончиться?
Она испытывала меня, может быть, неосознанно, все это было так понятно, но чем-то меня задели ее слова, даже не слова, а тон, и все постепенно стало блекнуть, все становилось таким же, как вчера, до встречи. Да и с чего было всему меняться? Что за чушь? Застаревшая детская болезнь… Ожидание.
— Знаешь, у нас девки любят иногда прикидываться.
— При чем тут это?
— Да так и я, боюсь. Сначала обожжет, потеряешь голову, потом одумаешься.
— Видишь, как у тебя все быстро, — сказал я. — Какие перепады…
Все сбивалось, праздничность исчезла, что-то охладевало и пустело внутри.
Она почувствовала это.
— …Как легко ты отстраняешься… Я просто боюсь, просто боюсь. Знаешь, легче никому не верить, чем…
— Ну и не верь. Я же не прошу тебя верить.
Она опустила голову. Наверное, так и есть. Я уеду через несколько дней, замотает жизнь, и останется только та ночь и это утро, уже навсегда вчерашнее, без продолжения.
— Да нет. Все не так, — хрипловато, неожиданно низким голосом сказала она. — Я буду ждать. Ничего мне не надо… Просто, чтобы ты помнил. А если когда-нибудь выберешься…
— Мы ведь еще не прощаемся. Что ты…
Я взял ее руку, прижал к своему лбу, снимая тяжесть, пытаясь вернуться к той радости, освобождению, что еще так недавно было испытано…
Пока мы шли к моему дому, я думал об оставшихся днях. Хорошо, что есть эти оставшиеся дни, пусть считанные, но все-таки мои, и что-то хорошее еще ждет меня и ее, ведь мы же еще не расстаемся с ней.
Я еще подумал о том, как совместить работу и ее, ведь я обязан сделать очень многое за эти дни. Если не сделаю сейчас, то, может быть, не сделаю никогда. Да, днем я буду работать с рассвета, вкалывать буду по-настоящему, как никогда, зато вечера будут наши…
Она проводила меня до самого дома и хотела было уйти, как вдруг мы оба увидели, что старик открывает дверь и, тяжело, с мукой разгибая позвоночник и нелепо вихляясь всем телом, перед тем, как сделать невыносимо тяжелый очередной шаг, приближается к нам.
Как жутко он движется, и какое странное у него лицо.
Может быть, он сердится, обозлен, что я ушел, что я с ней? Ведь она его родственница.
Меньше всего я ожидал чего-то другого.
— Во-от ту-ут ва-ам ту-ут те-ле-гре… — едва выговаривая, сближая слова как слоги, коверкая и не умея произнести мучительно долгое слово, он доставал скрюченной рукой розоватую бумажку.
Еще не увидев как следует, я понял: телеграмма. Зачем телеграмма? Ведь никто не знает, где я. Что же такое, как же?..
— Да что ты так побледнел? — сказала она. — Обыкновенная телеграмма… Ты же еще не читал, а весь белый сделался. Что-нибудь по работе.
Я взял из его скрюченной руки телеграмму, раскрытую, разорванную, ставшую уже не только моим достоянием, и пробежал глазами ее короткий текст. Там от руки сельской телеграфисткой было написано:
«Выезжай немедленно Борькой несчастье Саша».
— Что, что такое?
Я не слышал, что она говорила, скорее догадывался.
— Хочешь, я поеду с тобой?
Я не отвечал, еще не зная, как приспособиться к тому, что произошло, как перевести это в движение, в билеты, в отъезд, в поезд, а самое главное, как понять это странное и страшное слово: «несчастье». Какое несчастье? Почему? И что оно означает? Ведь не обязательно же оно означает…
Поезд вез меня к нему. Только я не знал — к нему ли, есть ли он вообще на земле. Как и давно, когда умерла Нора, я ощущал поражающую несовместимость моей беды (да моей ли только? — любой) с обычным укладом жизни. Радость, удача вполне уживаются, сосуществуют с обыденностью, поднимаются, взмывают ввысь, беззаботно парят, как бы не соприкасаясь с ней, несчастье же уродливо и одиноко на фоне обыденности, оно выпадает из естественного течения жизни — оно п р о т и в о е с т е с т в е н н о…