Александр Авдеенко - Я люблю
Прослезилась Марина. Влажно заблестели глаза Горпины, всегда молодые, всегда радостные. Прижавшись локтем к мужу, толкнула его, горячо зашептала:
— За благополучие нашего наследника.
Любуясь раскрасневшейся, налитой молодым здоровьем и силой женой, Остап пошевелил рыжеватыми подпаленными бровями чугунщика, усмехнулся:
— Сына ждешь? А як дочь?
— Ну так выпьем за благополучие нашей доньки.
— Нельзя тебе, Груша, водку.
— Можно! Погулять хочу, Остап. Не мешай.
— Ну, добре, гуляй. — И Остап осторожно, чтобы не видели отец и мать, прижался коленом к теплой мягкой коленке Горпины.
Пили горькую, закусывали прокисшими огурцами, сизой, с чернью картошкой, солонили рот ржавой, самой дешевой селедкой, а на сердце становилось все теплее, все слаже, все просторнее, и куда-то рвалась душа, чего-то хотела она еще более светлого, еще более праздничного.
— Споем, бабо, тряхнем стариной. — Никанор обнял своей могучей рукой худенькие сухие плечи Марины, и она вся встрепенулась, как птичка, почуявшая весну, волю, покорно прильнула к богатырскому плечу мужа.
— Какую, Никанорушка?
— Спрашиваешь! Давай нашенскую, про красавушку. Начинай.
Вскинулась кверху маленькая пепельноволосая, с узелком на затылке голова Марины. Уши порозовели. Глаза смотрят в потолок — серые, ясные, зоркие, девичьи, ждущие и зовущие. Распустились все морщинки на смуглом лице, оно побелело, похорошело, помолодело и бесстрашно цветет даже по соседству с невесткой Горпиной. Раскрыла разрумянившиеся губы, блеснула влажными глазами, набрала в грудь воздуха и тихо, сдержанно, голосом ясным и звонким, забыв обо всем на свете, запела:
В чистом поле при займище
Журавли кричат.
Никанор, задумчиво глядя в земляной пол, в пространство меж широко расставленных колен, низким трубным голосом тревожно-властно зарокотал:
Жур-жур, жур-жур,
Журавли летят.
На губах Марины вспыхнула гордая, счастливая улыбка, вокруг глаз лучились морщинки.
Журавль кричит, журавль кричит,
Журавушку кличет.
Никанор — глухо, тоскливо:
Жур-жур, жур-жур,
Журавушку кличет.
Марина поворачивает голову к Никанору, смотрит на него победно.
Журавушка, сударушка,
Лети, лети скорей!
Теперь и Никанор отрывает тяжелый взгляд от земли, смотрит глаза в глаза своей сударушки и в его голосе звучит нетерпение, не грозное и не властное, а покорное, умоляющее:
Жур-жур, жур-жур,
Лети скорей.
Марина, стыдливо прикрыв очи, усмехается:
Лети скорей, журавушка,
Муравку щипать!
Жур-жур, жур-жур,
Муравку щипать.
Вся землянка полна песенных звуков, поднялся, растаял потолок, открылось высокое небо, щедро засеянное просом звезд, и туда, в небо, летят журавлиные стоны и вздохи Никанора. Он пел, и все шире становились его плечи, выше задиралась голова, все более гордым становился взгляд, все солнечнее отливала тяжелой медью расчесанная борода. Песенные слова он выговаривал с такой радостью, будто впервые произносил их, будто только что придумал и радовался, что они легко, просто дались ему, самые нужные, самые сокровенные.
Умолкли певцы, призадумались. И никто не смеет порвать тишину. Даже Кузьма не шевелится, не раскрывает рта. Никогда еще не видел своего деда таким.
И Марина не может оторвать глаз от своего Никанора. Смотрит на морщинистые щеки, изъеденные шахтерской пылью, и не видит их. Перед ней ясное, как полный светлый месяц, лицо доброго молодца, по прозвищу Красный Никанор. Из края в край, по всем берегам Азовского моря, на той, кубанской стороне, и на этой, донской, известен светлоокий детина, первый молотобоец, первый косарь, первый песенник, первый добытчик камня, первый танцор, двужильный пахарь, всем девчатам желанный парубок. Любая девка, самая богатая, с большим приданым пошла бы за Никанора, а он выбрал ее, бедную, голоногую, в одной домотканного полотна рубашке. И вспомнилось старой, как она стала женой Никанора. Не было у него ни дома, ни хаты, ни сарая. Батрачил он в то время на хуторах, около Миуса: садовничал. Жил в камышовом шалаше, на берегу реки, в неоглядном вишневом саду. Молодые деревца, обсыпанные белыми цветами, бегут друг за дружкой по солнечному косогору, спускаются к самой реке, к берегу, густо заросшему весенней и нежно-зеленой муравой. Цветут вишни на земле, цветут отраженные в весенней воде. И вот сюда-то, в свои вишневые владения, и привел Никанор молодую жену, красавушку Марину, тут и любил, и кохал и лелеял ее под неумолкаемые от зари до зари соловьиные песни, под стон горлицы, под печальное кукование кукушки… Давно живет на земле Марина, много горя вытерпела, внука дождалась, а вишневый сад в цвету До сих пор не ушел из ее сердца, и соловьиные песни еще и поныне тревожат ее.
Никанор хлопнул ладонью по столу, гикнул, свистнул, озорно осклабился, подтолкнул Марину, вызывая ее на такое же озорство, и она поняла, чего захотелось ее развеселившемуся мужу, полетела ему навстречу. Чистое, правдивое ее лицо стало блудливо-ласковым: губы морщинятся, глаза прищурены, брови бесстыдно ломаются. А голос песенно-вкрадчивый:
Куманек, побывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня.
Побывай-бывай-бывай у меня,
Душа-радость, побывай у меня.
Смеются, поют, озорничают Никанор и Марина, и не скажешь, что им вместе сто лет стукнуло, что у них есть внук, что суждено им прожить остаток своих жизней в тяжких заботах.
— Эх!.. — Никанор вскакивает И ногами отпечатывает на глиняном полу то, что нельзя высказать даже песенными словами.
Пропеты все песни, выпита вся горилка, съедено все, что было на столе, догорел каганец. Пора и спать. Праздник, слава богу, удался. Остап и Горпина уже легли. Марина гнется перед божницей, бормочет молитвы.
Разгоряченный, в одной рубашке, лохматоголовый, хмельной, Никанор выходит на улицу. Широко расставив ноги, засунув руки глубоко в карманы шаровар, по-хозяйски твердо стоит на гнилоовражной земле и смотрит в ночное небо. Все хорошо и там, в небе: привольно, светло, звезда с звездою, как кума с кумом, весело переговариваются. Свое, домашнее, праздничное небо.
— Эх!.. — шумно вздыхает Никанор и оглядывается по сторонам, ищет нового созвучия с тем, чем полна его душа.
Верба, растущая у самой землянки, серебрится в свете луны: все ее ветки обросли пушистым игольчатым мохом. В седых мхах и каждая бурьяная былинка. А земля густо обсыпана инеем, как ломоть черного хлеба солью. Где-то далеко-далеко, за шахтой «Вера, Надежда и Любовь», и еще дальше, за каменными карьерами, ликует бессонный голос гармошки. «Коногон какой-нибудь неугомонный тоже празднует», — думает Никанор.
И даже в полночном заводском гудке, протрубившем конец упряжки, чудится Никанору праздничная радость.
— Эх!.. — шумно крякает он.
— Никанорушка!.. — доносится чуть внятный голос со дна оврага, из терновника.
Но Никанор не верит своим ушам: не человек то, а ветер.
— Никанорушка!..
Не откликается Никанор на нежный, умоляющий голос ночного ветра. Смотрит в небо, и чудится ему там, среди звезд и сизых облаков, белобородый дядька. Кивает своему ровеснику, ухмыляется: «Здорово, Саваоф! Царствуешь? Ну и як, не обридло тебе царствовать по старинке? Давай, друже, поворачивай оглобли на другую дорожку, на справедливую. Это ж так легко, просто сделать, без всякой арихметики. Кто больше работает, тот и должен быть счастливым: иметь вволю хлеба, крышу над головой, ноги обутыми и срам прикрытым».
С самой вершины неба, где виделся Никанору Саваоф, сорвалась звезда. Она понеслась вниз, к земле, оставляя позади себя дымный сияющий след, и упала невдалеке, чуть ли не на самом краю оврага. «Добрый знак, — подумал Никанор, и глаза его лукаво сощурились. — Спасибо тебе, боже праведный, за такую ласку, за благословение».
Отрезвев на холоде, зябко передернув плечами, он торопится в землянку, к Марине. Ляжет сейчас на горячей печи, обнимет свою неотцветающую красавушку и расскажет, до чего додумался, глядя в осеннее небо, на падающую звезду.
— Никанорушка!..
Нет, это не ночной ветер, а живой человек. Вот он стоит перед ним, белолицый, с непокрытой головой, с толстой шалью на плечах, с горящими глазами. Никанор, уже схвативший холодную дверную скобу, остановился.
— Ты, Дарья? — угрюмо спросил он.
— Я, Никанорушка.
— Чего тебе, шалава? Чего кукуешь не в свой час?
Дарья робко приблизилась и, горячо дыша в бороду Никанора, прошептала:
— Голубчик ты мой золотой, осиротела я без тебя. Милушка ты моя.