Николай Кочин - Девки
Старики с затаенным испугом слушали их.
Федор указал на окна, облепленные людьми:
— Спектакль?
— Как видишь. Сноху не хотят. Приданое скудно: походная сумка и шинель. В нашей деревне с таким приданым не найдешь жениха.
Шарипа засмеялась и стала охорашивать гимнастерку.
— И другие есть причины к раздору. Во-первых, она басурманка, во-вторых, ездит верхом на лошади, в-третьих, умеет стрелять. А если бы еще узнали, что она комсомолка, тогда уж стали бы святить то место на лавке, где она сидела...
— Обживетесь, — сказал Федор, обращаясь к ней. — Здесь у нас — поволжская Русь. Кругом сектанты — чего только нет. Кулацкие мятежи, когда подошел Колчак к Казани, как раз по этим местам прошли. Уйма активистов было потоплено в здешних реках — в Ветлуге, в Керженце, в Пьяне, в Озерке. Места наши суровые...
— Подходящие люди есть на селе? — спросил Семен.
— Мало. Много ушло на завод, в Сормово. Много на Волгу. Теперь уж матросы, грузчики, водоливы... Но в общем — засучивай рукава, работы хватит. В наших лесах много нечисти водится.
Стали вспоминать фронтовую жизнь. Вместе когда-то дрались с японцами на Дальнем Востоке.
— Ты помнишь, как убежал из плену, от японцев? — сказал Федор. — Тебя тогда мы спросили про океан. Про тот океан ты отозвался кратко: «Воды много, а пить нечего». Про саму Японию: «Что ж, Япония — страна, конечно, но в ней все не по-людски. Людей много, не счесть, а поговорить не с кем. Японки, и те — моль, малы ростом и не завлекательны...»
Засмеялись.
— А помнишь политрука, который обучал нас революционной теории? — спросил Семен.
— С характером был народец, есть что вспомнить.
Старуха, упав на колени перед иконой, истово молилась и шептала вслух:
— Яви божескую милость. Помилуй и вразуми непутевого моего сына Семена и отжени его от лукавой басурманки, отвороти его, господи, от этой черной эфиопской образины.
Утром в мороз у Совета стоял средь мужицкой сходки Василий Бадьин без шапки и говорил надрывчато:
— Никак, граждыне, нам ее не надо, не будет эта шельма покоить нас на старости лет. Постановите, граждыне, чтобы Семка отправил ее, отколь привез... Семка избил меня, граждыне, ну, промежду своими чего не бывает, спросится на том свете с подлеца. Уговаривал его, граждыне, всяческими словами: и срамотница, мол, и девку, мол, с большой одежой дадут тебе, дураку. Все свое твердит, хоть кол на голове теши: «На кой черт мне далась девка без развитиев? Без развитиев девка не может ни одну букву понять...» Постановите, граждыне, христа-ради прошу!
Мужики загалдели. Бабы и девки спорили визгливо в стороне. Кто-то сказал:
— Жениха спросить бы не мешало.
— Семка дома, граждыне, — пояснил отец, — опчество, говорит, силы над этим делом не имеет, плевать я, говорит, хотел на него. И она тоже.
В мужицкой толпе раздалось:
— Птица!
— Она им покажет кузькину мать!
Сквозь толпу медленно протискался старик.
— Развратность в молодежи появилась огромадная. По ночам песни поют, спят с девками без всякого стеснения, родителей не почитают... И верить, не знай в кого верят. Про планеты божие книжки читают и всякое говорят уму помраченье. Девки те слова слушают — про деву Марию нехорошо и про ангельские чины без стеснения. Словом, молокососу не поперечь, ровно ампиратор. А все отчего? Баба волю почуяла. В писании что сказано? Били каменьем таких. Гнать их надо с села. И Семкину привозную гнать!
Из девичьей толпы перебили:
— И таких, как ты, гнать!
— Вон она, — заревела мужицкая толпа, — паскуда! Имеешь ли право говорить в опчестве?
Парунька, не стерпя сердцем, ответила:
— Имею! Новое право всем велит говорить. А ты, старик, из годов выжил, потому и мелешь чепуху. А намеки твои страшны, да не очень! В Расее баба вымирала, веку ей не было. А теперича она возноситься стала. И этих девок теперь в хорошие люди валит — страсть!
Мужики загалдели. Замахали руками, затрясли бородами, и нельзя ничего было понять, о чем они кричат. Девки и бабы притихли. Из мужицкой толпы все сильнее раздавался голос:
— Очень она думать любит...
— По селу провести ее! По селу! Семьсот чертей!
— Правильно! Будет знать, шельма!
— Выдрать, как сидорову козу, проучить. Крылья подрезать! На всю жизнь запомнит, как в мирские дела соваться.
— Очумели! — надрывался председатель Игнатий. — Я в ответе буду. Не надо!
— На то мирская воля... Мужики, хватай ее!..
Вытолкнули обезумевшую Паруньку на середку, и один уж набросил на шею ей веревку. Стоит она меж галдящих мужиков — в лице кровинки нет, опустила голову вниз, пробует что-то сказать, но ее не слушают.
Во всю спину к шубе прилепили бумагу, а на бумаге углем коряво, но явственно написано оскорбляющее женщину слово.
Толпа двигалась от Совета к Голошубихе. Впереди бежали, взрывая снег, маленькие ребятишки, оглядываясь назад, — иногда останавливались и отчаянно ухали. Некоторые, положив пальцы в рот, пронзительно свистели.
Паруньку вел за веревку подряженный пьяница-мужик. Он изредка потряхивал веревку, — как это делают с собакой, когда хотят ее разозлить, — вызывая радостное гоготанье окружающих. На плече у него ухват, который должен означать ружье стражника, и одет он нарочно в вывороченную наизнанку шубу. От изб, от ворот, в окна глядел народ, удивленно охая. Слышались слова:
— Ей давно бы следовало!
Школьники, забыв училище, бежали тут же. Они считали долгом своим по очереди громко, на всю улицу, выкрикивать слово, написанное на спине Паруньки. Сзади и спереди в нее бросали комья снега. После особенно удачного удара, по голове или по лицу, всех охватывал неудержимый взрыв смеха.
Только старуха-келейница, вытирая подолом глаза, молвила:
— Над безродными все так! Беззастойная! [Беззастойный — у кого нет заступника, защитника.]
Парунькины подруги вопили у своих изб под осуждающие крики родных.
Шествие остановилось у разрушенного сарая, где валялась старая телега и рассыпавшаяся бочка, обозначающая, что здесь пожарное отделение. Вожатый мужик сказал:
— Митингу, что ль, открыть? Может, кто речь тяпнет в честь гражданки?
Вдоль села мчался к сборищу разъяренный Семен. Сборище мгновенно начало расползаться. Вожатый снял с шеи Паруньки веревку и пустился наутек.
Парунька с плачем бросилась в сени.
Глава девятая
Ночью у Паруньки вымазали дегтем закрои и ворота — в деревне знак великого позора. В праздник, на гулянье Улыба нашептывала подругам:
— Приглашать Парку в артель не надо, ушли от нее — и хорошо сделали. На что лучше Устина квартира? При Парунькиной одежонке да огласке ей и за вдовцом не быть, а мы с вами, чай, хороших родителей дочери.
Девки не захотели иметь вечерки в опозоренном доме, и Парунька осталась одна.
Ночевала у ней, как всегда, Наташка.
Было утро. Наташка, обмотав голову волосами, лежала на печи под тряпьем. Она изредка кряхтела и ежилась, рассказывая:
— Пресвятая богородица, ясный свет земной, и уж насколько нелюбо Федьке, что тебя по селу водили! Мечет, шипит, всяких неспособных слов мужикам наговорил — горы. Чистая оказия... Совещевание сперва он устраивал то с тем, то с другим. С Игнатием, примерно, пошепчется — к милиционеру отскочит, с милиционером мур-мур — потом к Аннычу... А потом начал при всем народе Игнатия корить: «Пособщик, — говорит, — идешь, — говорит, — в хвосте и на поводу». Мужики смешки пускают. «Средство, — говорят, — по селу водить старинное и самое для нашего брата испытанное». Но тут Семен грамоту зачитал, а в ней для мужиков не по нутру значилось — председателя сменить за недоглядение и унижение твоей души. Начали кричать. Один выкликает одно имя, другой — другое. Федор Семена в председатели норовит. Рук за Семена нет, кроме молодежи. Опять Игнатий Пропадев в председатели и попал. Принялся Федор снова буржуев ругать всяко, а Вавила Федора головорезом обозвал и лодырем. «Теперь, — кричит, — государству от этих слов один убыток, такому словеснику голову следует оторвать! В газетах прописано, что «разумный мужик государству опора». Федор разъяснять: «Газеты поиначе писали: беднота власть берет». Семен молчит, а Федор пуще ярится... И зачем ему только на богатых зубы точить, ежели не выдают девок за него? Ему наша сестра — родня, у самого именья — гребень да веник, да алтын денег.
— В тебе смыслу мало, — ответила Парунька. — Он не за Марью мстит. У него программа такая — всех уравнять. Свобода, равенство и братство.
— Батюшки! Неужели я сарафан свой кому отдам, поплиновый с воланами?
— Не в сарафане вопрос. Равенство не в одежде — равенство в жизни. Федор против того, чтобы над бедной девкой издевались. Богатые девки к парням податливее, да ни одну не поведут по селу. Она с приданым, ее всегда вовремя замуж выдадут, она всегда честная. А наше дело — полынь. Сразу тайный грех наруже. Федор все это вот как знает. И он за правду. И если он прав, он воюет, а не хнычет. Он молодец. Вот он и хотел Семена в председатели провести. Сорвалось...