Рустам Агишев - Луна в ущельях
На Мирдзе был длинный ситцевый халат в черно-желтую полоску, черные туфли и огромные, в червленом серебре, янтарные серьги. Как все латвийские женщины, она и с годами не запускала себя и, несмотря на совершенно белую голову, все еще была статная и видная и не казалась старухой. В сущности, она крепче держалась, чем его Ильза. Да, тут, слава богу, было все по-прежнему.
— Послушай, — прервал свои мысли Стырне и рывком придвинулся к сестре вместе с легким плетеным креслом; в глазах его появилось знакомое Мирдзе выражение сдержанной грусти, — что ты знаешь о Яне Эрнестовиче?
— Какой это Ян Эрнестович?
— Рудзутак.
— Вот ты о ком… — Мирдза хмуро глянула на брата и постояла у плиты, передвигая кастрюли. Убавив газ, она вздохнула: — Что я знаю… Знаю, что хаживал он к отцу, помнил, что земляки, играл с нами, ребятами, а в тридцать седьмом, когда отца уже не было в живых, арестовали Рудзутака. Ты и сам все это знаешь, Яник.
— Не об этом я. Ты лучше расскажи, какой это был человек, о чем говорил. Я ведь все время пропадал в разъездах и многого не знаю.
— А зачем это тебе, Яник?
— Так.
Мирдза стряхнула в пустую коробку из-под консервов пепел с сигареты, задумчиво, как старшая, почти с материнским чувством долго глядела на него.
— С отцом часто они вспоминали Ленина. Отец, как ты знаешь, одно время состоял в личной охране Владимира Ильича, оказывается, они там часто встречались, и было у них что вспомнить.
Сестра и брат помолчали, и каждый вспоминал что-нибудь из детства, что-нибудь самое хорошее.
— А все-таки что это ты вспомнил о нем сегодня? Не случилось ли чего? — Она глядела на брата в упор, в ее черных глазах было спокойное ожидание.
Стырне, улыбаясь, но как всегда от волнения очень четко выговаривая слова, сказал:
— Послушай, Мирдза, как бы ты посмотрела, если бы я перебазировался в Москву?
— С постоянной пропиской? — быстро спросила сестра.
— Да, разумеется, — Стырне опять улыбнулся.
Мирдза бросила потухшую сигарету в коробку:
— Что же ты молчал, тугодум, увалень тюлений! — Она потрепала его за серебристый ежик. — Наконец-то сбудется мечта твоей салаки — станет снова москвичкой. А, знаешь, Яник, главное — я рада за Динку. Уж она-то в девках не засидится. И опять соберемся все вместе у родных могилок. Хорошо ведь.
Стырне молчал. Чем больше воодушевлялась перспективой переезда сестра, тем больше он хмурился. Насупив густые белесые брови, он сказал:
— Все это хорошо. Но не так-то просто устроить это.
Мирдза поглядела на него и угрюмо спросила:
— Подмазать, что ли, требуется?
— Не совсем, но… смысл такой, — не сразу отозвался Стырне.
Зазвонил в коридоре телефон. Мирдза неторопливо прошла туда своей медленной, значительной походкой, и вскоре раздался ее, как всегда, немного ворчливый голос:
— Ну здравствуй, здравствуй… чего раскудахталась, тут он у меня. Куда денется твой Яник… — Лицо ее просветлело: — А, и ты на проводе, Динушка, привет! Почему задерживаешься? Ну не кричи, не кричи, салака, передаю трубку.
Стырне ясно представил жену в пижаме (там сейчас уже глубокий вечер), а на столике — приготовленную на ночь белково-лимонную маску. Своим подчеркнуто утомленным голосом Ильза справлялась о благополучии, сетовала, что не позвонил сам, напоминала, что именно надо поискать в ГУМе, жаловалась на дочь.
Перебивая ее, Дина стала рассказывать о внезапной болезни Вадима, о том, что она вынуждена была положить его в больницу — и сразу из трубки повеяло на отца тревогой, затаенной болью, и опять возникло перед ним изможденное, посеревшее лицо Сырцова.
— У него, папа… ты понимаешь, у него… — голос Дины дрожал, едва не срываясь в рыдание, — у него подозревают… может быть… белокровие… — Голос прервался, и трубка, коротко всхлипнув, замолкла.
— Представляешь? — Ильза жалобно и часто дышала в трубку, боясь, что ее перебьют. — Она говорит, что принадлежит ему от подбородка до пяток. Представляешь, она хочет, чтобы он жил у нас.
— Да, хочу! И он будет, будет жить у меня, будет!
— Успокойся, девочка, — сказал он просто, как обычно они разговаривали между собой. — Пусть он живет у нас, только посоветуйся с хорошими врачами. А ты, Ильза, зря так: лейкемия не заразная болезнь.
— Незлечимая, друг мой.
— Это еще вопрос! Папа, зайди, пожалуйста, к светилам, узнай все. Может, ему нужно лететь в Москву? Мы должны спасти его, ты слышишь? Я без него ничего не хочу.
— Конечно, спасем, какой вопрос, — с поспешностью сказал он и вытер неожиданно взмокший лоб ладонью.
— Ой, папище! Дай я тебя поцелую! — в трубке опять часто и громко дышали. — Ты — самый лучший на свете, папка!
— Ладно, ладно, прибереги изящную словесность для другого случая. А у меня для вас сюрприз, дамы!
— Какой?
— Мы можем переехать в Москву, навсегда, — сказал он, и Дина надолго замолчала. Отец вдруг ясно увидел ее большой упрямый рот, который делал ее совсем ребенком. Мать, напротив, стала бурно восторгаться и тут же потребовала, чтобы он не упустил ни единого шанса.
— А ты что молчишь, дочка? — спросил он.
— Еще не все поняла. Мне надо подумать, папка.
— Подумай.
Телефонистка по обыкновению бесцеремонно прервала разговор, и Стырне, придержав в руке трубку, подул в нее несколько раз, медленно положил на рычаг и направился в кухню.
— Что скажешь, Ян? — Мирдза слышала его реплики и основное поняла.
Стырне разлил по фужерам вино, выпил залпом свою долю и сказал:
— Надо перебираться.
— Я тоже так думаю. А что это за парень у Динки?
— Геолог, — сказал Стырне, — наверное, хороший парень. Ты знаешь, сестра, растет, пожалуй, в чем-то для нас, стариков, неприятное поколение. Слишком все рационально, агрессивно, если можно так сказать, не всегда искренне и уж совсем редко простодушно. Улыбается, а дьявол поймет, что у него на душе.
— Имеешь в виду ее парня? — помолчав, спросила Мирдза.
Стырне, опять думавший теперь о разговоре с Вербиным, не сразу понял вопрос сестры, потом отрицательно мотнул головой:
— Нет, не его, он другой. Впрочем, все они хороши. Да уж ладно, не нам их переучивать, это сделает жизнь. Еще ни одно поколение не обходилось опытом отцов. С годами сами поймут, почем фунт лиха.
— Да, я тоже обо всем этом не раз думала, — Мирдза тихонько вздохнула.
— И все-таки, сестренка, — задумчиво сказал Ян Зигмундович, — всю систему воспитания надо как следует на ноги поставить. Как сейчас воспитаются разные Валерки и Светланки, как вооружатся идеалом — такое и будет общество.
Брат и сестра согласно помолчали.
— Ну ладно, — Мирдза коротко вздохнула, — не будем забираться в дебри. Хорошего, конечно, больше, чем плохого. Чего стоит одна Динка. Золото, а не девка. И парень ее, как видно, неплохой. Тем более он должен понимать, что девчонку надо оставить в покое. Тут я согласна с твоей салакой.
Стырне хмуро кивнул:
— Да, и потом — в Москве легче забудется.
Мирдза покосилась недоверчиво:
— Ты толковал что-то относительно Рудзутака?
— Мало ли что! — Стырне резко оборвал сестру. — Поболтали — и баста. Дело надо делать. Я не хочу больше разговаривать на эту тему.
И Мирдза вдруг увидела, как проглянул в любящем отце один из тех неумолимых яростных мужиков, которые в восстание девятьсот пятого года в фольварке трижды, в пику властям, выкапывали из могилы убитого помещика, ставили на костыли с бичом в одной руке и куском сала в другой, — об этом рассказывала мать, собственными глазами видевшая такую картину.
5
Когда поздно вечером Стырне вернулся в гостиницу, Виктор Степанович в полосатой пижаме пил из термоса чай, просматривал вечерние газеты. Они поздоровались, будто не виделись по крайней мере неделю — таким наполненным и протяженным оказался их первый день в столице.
Не замечая подавленного состояния Стырне, Виктор Степанович оживленно рассказывал об успешных испытаниях перлита, получающего теперь всероссийскую прописку. Чуть косо разрезанные, насмешливые глаза Виктора Степановича искрились так, как будто ему присуждена уже Ленинская премия, — и Стырне искренне позавидовал бесхитростной натуре товарища. Сам он чувствовал себя неспособным радоваться или печалиться сколько-нибудь. Пожалуй, слишком надоели ему все эти передряги.
Переодевшись, он взял газету, сел в кресло с широкими полированными подлокотниками и с облегчением вытянул ноги. Стоявший подле кресла торшер светился мягким зеленоватым светом, и Ян Зигмундович впервые за день почувствовал, как он устал. Поняв его настроение, Виктор Степанович тоже молчал.
Некоторое время они шелестели газетами, курили, перебирали каждый про себя события последних дней, перебрасывались изредка односложными, ничего не значащими замечаниями. Виктор Степанович встал, пожелал спокойной ночи, но у самой двери спальни остановился, словно что-то вспомнив: