Александр Коноплин - Сорок утренников (сборник)
— Невозможно, Степан. Сам знаешь…
— Уже слышал. Это ты мне сказал как старый друг. А теперь ответь как подчиненный. Молчишь? Понимаешь, что подчиненному такие речи говорить не положено, а от меня требуешь, чтобы я то же самое сказал командующему.
— В штабе армии не все знают…
— Ошибаешься. Знают не хуже нас с тобой. Только ведь и у них другого выхода нет. Думаешь, Маслову не приходят такие депеши?
— На что же он рассчитывает, коли знает?
Комдив обошел стол кругом, сел за его дальний, от Полякова, край.
— А есть, понимаешь, такая цепная реакция: толканул один человек камешек с вершины, он покатился и толканул другой, тот — третий и так далее, а в результате — обвал. Лавина, сметающая все на своем пути. В общем-то, расчет правильный, только уж больно высока цена этой лавины получается. Вот с этим там, наверху, пожалуй, не хотят считаться.
— Ты имеешь в виду штаб армии?
— Штаб армии ни при чем, его резервы давно исчерпаны.
— Значит, штаб фронта?
— Поднимай выше.
Корягин нахмурился. Выражение озабоченности появилось в его черных, с монгольским разрезом, глазах. После долгого раздумья он сказал:
— С другой стороны, может, сверху действительно виднее. Мы с тобой не знаем, что творится сейчас на Западном или на Степном фронтах. Вдруг именно там решается судьба войны? Или — наоборот: через неделю-две начнут поступать свежие силы сюда, под Залучье, и двинемся мы в наступление. Может такое быть?
— Может. Только нам от этого не легче. От нас требуют сейчас совершить невозможное. Ну положу я всех, как в прошлый раз, а что толку? Залучье-то все равно у них!
— Да, у них… Слушай, Борис, а ты знаешь, сколько войска они держат на твоем участке? Два полка пехоты и танковый батальон! И все это против одного твоего полка. А ведь держишься, сукин сын!
— На честном слове держусь, Степан. А точнее, на том, что немцы не знают нашего истинного положения.
— Вот и держи их в прежнем неведении! Беспокой днем и ночью! Атакуй, посылай разведчиков, делай вид, будто тебе позарез нужен «язык»!
— Понятно. Снова — имитация наступления. Может, тогда уж и бутафорией займемся?
— Какой бутафорией?
— Как тогда, под Уманью. Понаделали артиллерийских батарей из тележных колес, начали передвигать роты: открыто— на передовую, скрытно — обратно, в тыл…
— Кажется, припоминаю… Поляков, ты — гений! Сегодня же отдам приказ, чтобы соорудили такой дивизиончик.
— Ты это серьезно?
— А что, опыт любой войны забывать нельзя.
— Допустим. Нам-то это что даст?
— Ну, во-первых, дополнительный расход боеприпасов у немцев…
— Во-вторых?
— Во-вторых, в случае выступления этот дивизиончик оттянет на себя часть огня от твоих батальонов, ну а в-третьих, фрицы вряд ли рискнут атаковать тебя с тыла. Ладно, об этом мы с тобой еще потолкуем, а теперь давай чаю выпьем. В глотке пересохло. — Он снял с печки большой медный чайник — знаменитый чайник комэска Корягина, вокруг которого в былые времена сиживали командиры всех рангов, начиная с отделенных и кончая знаменитым комбригом, и разлил в кружки черный, как деготь, напиток. — Должен тебя поставить в известность: два дня назад я с твоей Раисой по телефону разговаривал…
4Обратно в полк Борис Митрофанович возвращался другой дорогой, в обход деревни, через лес. Прежнюю, более короткую, утром два раза обстреляли из тяжелых орудий. Застоявшийся Орлик шел ходко — торопился домой. В штабе дивизии его, как и Бовина, накормили плохо. Санинструктору дали немного крупяного супа, Орлику — ведро очисток. Начиная с марта, с первых проталин, а может, еще раньше, наиболее расторопные старшины стали посылать бойцов в периоды затишья на нейтралку за оставшейся в буртах картошкой, турнепсом, свеклой. В добровольцах недостатка не было. Под носом у немцев выкапывали перезимовавшие клубни, стаскивали в общий котел и варили вместе с осточертевшей пшенкой и гороховым концентратом из расчета — ведро пюре на четверых. Наедались досыта. Командиры рот смотрели на это сквозь пальцы: картошка все равно весной пропадет, а приварок всегда кстати, но в апреле неожиданно запротестовала санслужба— когда запасы буртов иссякли, картошку стали выкапывать прямо из земли, из невырытых осенью боровков. На солдатский доппаек был наложен запрет.
Кроме санинструктора Бовина, Полякова теперь сопровождали два конных бойца. Узнав, что Борис Митрофанович прибыл без охраны, комдив выругал его и дал своих «архангелов». Один был сержант из старослужащих. Крепкий, широкий в плечах, он спокойно сидел в седле, управляя лошадью шенкелями, в то время, как руки лежали на автомате. Другой, очевидно, городской парень, первогодок, верхом сидел неуверенно, поводья держал обеими руками и то и дело хватался за переднюю луку, чтобы не упасть. Фамилия первого была Рыбаков, второго — Метелкин.
На опушке леса их обстреляли, но, к счастью, никого не задели. Рыбаков сказал, что в комендантском взводе болтали о каких-то диверсантах и посоветовал возвратиться. Борис Митрофанович поверил — такие случаи здесь бывали — но волноваться из-за пустяков не стал. Прежде случалось ему и в одиночку вступать в бой с разведкой противника, теперь же их было четверо, да и дорога к тому времени оказалась пройденной почти наполовину. Оставалось пересечь лес, небольшое поле и овраг, за которым в деревушке Меленки помещался штаб 1113-го стрелкового полка.
Въехали в лес, Борис Митрофанович, больше для порядка, послал Метелкина вперед.
Чтобы не думать о худшем — до вчерашнего вечера такие мысли посещали его довольно часто, — он стал думать о Раисе, подробно припоминая их последнее свидание.
В десятом часу он отпустил начальника штаба, назначенного вместо Трёпова майора Голикова, и, кутаясь в бурку, прилег на топчан возле печки. Из-за плохо заживающей раны его знобило. Санинструктор Бовин — он же временно ординарец — принес кипятку, белых, «посылочных» сухарей и пирамидону. Поляков послушно съел таблетку, выпил, обжигаясь, крепкого чаю, от остального отказался. Он попытался заснуть, но на левом фланге неожиданно поднялась перестрелка, и пришлось узнавать в чем дело. Потом, когда все утихло, в голову полезли нехорошие, никогда прежде не приходившие мысли. Поляков вдруг впервые осознал, что они с женой совершенно одиноки. Безобразно, неестественно, нелепо одиноки, и что род Поляковых в один прекрасный момент может прекратиться вообще… Обычно в таких случаях люди ищут виновного. Борис Митрофанович не был исключением. Когда в половине двенадцатого его пришла навестить Раиса — с некоторых пор она приходила к нему только как врач, — он выложил ей свои упреки горячим, прерывающимся шепотом. К его несказанному удивлению, она призналась, что начиная со свадьбы в Карасае мечтала о ребенке, и принялась в свою очередь обвинять Полякова в невнимании к ней, к ее заботам, в душевной черствости и равнодушии. Сейчас у них фактически не было дома на гражданке. Уходя на фронт, Борис Митрофанович — Раиса была в это время уже в части — пустил в их небольшую квартирку на Сретенке какую-то беженку с детьми. Пустил временно, до его и Раисы возвращения. Однако женщине каким-то чудом удалось прописаться. Поляковы узнали об этом из письма соседей, но предпринимать ничего не стали — полковник Поляков не представлял себя в роли жалобщика. С тех пор единственным домом для него стал полк, а для его жены — медсанбат.
Отсутствие своего угла — хотя бы и на гражданке, почти мифического в это неустойчивое время — по-видимому, тоже повлияло на их отношения. Как знать, возможно Раиса Петровна посчитала себя свободной от обязанностей жены… Борис Митрофанович понял это слишком поздно. Если вначале она еще приносила ему письма родных и знакомых, читала вслух, то постепенно прекратилось и это. В полку стали поговаривать о том, что жена комполка — больше ему не жена… Борис Митрофанович, где мог, отшучивался, где не мог — делал вид, что не слышит, однако и у него холодело под сердцем, когда в группе молодых лейтенантов его Раиса заливалась таким беззаботным смехом, какой он слышал только в дни их совместной любви. Над ним посмеивались, незлобно, но чувствительно острили, и никто не осуждал Раису — красивая женщина должна нравиться всем.
Был ли в этот раз их разрыв серьезным или Раисе снова пришла охота подурачиться, Борис Митрофанович не знал. Как страус, прячущий голову в песок, он не хотел ничего уточнять, боясь причинить себе еще большую боль. К тому же в душе его тлела надежда, что чувства ее к нему не исчезли бесследно и нужно только время и другие условия, чтобы все вернулось на свои места.
Вот почему, когда она заговорила о ребенке, Борис Митрофанович сразу простил ей все, вообразив, что это и есть тот самый миг, с которого у него начнется новая жизнь.