Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Толпа, перешептываясь, глядела вдоль улицы, когда из-за церкви Вознесения показалась сперва голова лошади, потом извозчик на козлах и, наконец, согнувшаяся в пролетке фигура Модеста Ивановича.
— Едет! — взвизгнула Чумариха, и шепот оборвался, словно слизанный ветром.
Тряская рысца пепельной кобылы окончилась у ворот, пролетка скрипнула впоследях.
Модест Иванович, потупившись и не смотря на зрителей, слез с подножки.
Чахоточный почтовик вытянул длинную зобастую шею и недоверчиво спросил:
— Получили, Модест Иванович? Действительно?
Модест Иванович молча кивнул головой.
— Настоящими червонцами? — не утерпела, в свою очередь, спросить часовщица, мадам Перельцвейг.
Модест Иванович не ответил. Он порылся в кармане и сказал извозчику:
— Ты подожди-ка здесь, я сейчас вынесу. Мелочи нет, — и, пробежав в подворотню, поднялся на второй этаж по деревянной, крашенной охрой лестнице.
Авдотья Васильевна жарила в кухне лук на сковородке. Над плитой тянулся сладковато пахнущий дымок. Заслышав шаги Модеста Ивановича, Авдотья Васильевна обернулась и выжидательно взглянула на мужа.
— Принес?
Модест Иванович полез в карман пиджачка и подал беленькую пачку Авдотье Васильевне. Она засопела, налилась румянцем и засеменила в спальню. Модест Иванович последовал за нею. Авдотья Васильевна отперла комод и, сунув деньги под белье, опять заперла ящик.
— Слава богу, — сказала она, отдувая жирно расквашенные губы. — Я, по правде, даже не верила. Думала — надувательство одно.
Модест Иванович потоптался на месте и поспешно сказал:
— Дунюшка. Дай, пожалуйста, сорок копеек. У меня нет мелочи, а нужно заплатить извозчику…
Авдотья Васильевна вздернула кверху широконоздрый тупой нос и всплеснула руками:
— Что? Извозчику?! Какому еще извозчику? Это что за новости?!
Модест Иванович сробел:
— Ты не сердись, Дунюшка. Я очень расстроился, когда получал деньги, голова у меня закружилась, испугался, не упасть бы по дороге и не пропали бы деньги, так я подрядился с извозчиком за сорок копеек.
Авдотья Васильевна вспылила:
— Голова закружилась? Видали вы такого ирода? Ты что, нэпман или комиссар, — на извозчиках раскатывать? Боже ты мой! Сорок копеек! Дурак! От банка до нас ровным счетом на двугривенный езды, а он сорока копейками бросается, как важная птица. А?
— Дуня, — сказал уже тверже Модест Иванович, — теперь поздно спорить — двадцать или сорок, когда я срядился. И потом ведь я же привез большие деньги.
Авдотья Васильевна секунду помолчала и шагнула к Модесту Ивановичу.
— Ты что же это, Модька? Никак, перечить вздумал? Смотри! Тысячу привез. Так надо ее на извозчиках прокатывать? На, довольно с него! — крикнула она, вытаскивая из кармашка холщового передника двугривенный. — За глаза хватит. Он рад содрать, черт желтоглазый, — видит, человек сдурел от радости.
— Ну, марш! — угрожающе прибавила она, видя, что Модест Иванович стоит, понуро смотря на двугривенный в своей ладони.
Модест Иванович поморщился.
— Мне надо сорок копеек. Я не могу выйти к извозчику с двадцатью.
Авдотья Васильевна попятилась.
— О-о-о!.. — протянула она зловеще, — вот как. Ступай сейчас же!
— Это тиранство!.. Это гадко! — вскричал Модест Иванович, теряя хладнокровие.
— Ты это кому? Мне? Такие слова? На ж тебе, мокряк. — Авдотья Васильевна взмахнула мокрым и грязным полотенцем, зажатым в пальцах. Модест Иванович не успел закрыться, и полотенце липко щелкнуло его по носу и по глазам. Он схватился за ушибленное место и сел на табурет.
Авдотья Васильевна хладнокровно подняла упавший двугривенный и, грузно попирая ступеньки лестницы, вышла в подворотню, оттуда на улицу.
Извозчик, избочась на козлах, слушал пересуды жильцов о своем седоке, выигравшем тысячу, и причмокивал на пепельную кобылу, прядавшую спиной от мух.
Завидев вышедшую Авдотью Васильевну, жильцы затихли. Авдотья Васильевна, не глядя ни на кого, подошла к извозчику и сунула ему двугривенный:
— Вот тебе.
Извозчик косо глянул на Авдотью Васильевну.
— Ты что же, стерьва, робишь? Тебе барин сорок копеек дал, а ты по дороге двугряш ужулила. Давай, а то кнутом огрею.
В кучке жильцов проползло шелестящее хихиканье. Авдотья Васильевна подпрыгнула на месте, встряхнув широкими плечами и плеснув бюстом.
— Ах ты рвань желтоглазая! Ты с кем разговариваешь? Что я тебе — кухарка? Вон отсюда, а то милицейского позову.
Извозчик осклабился.
— Ен оно што, — сказал он врастяжку, — значит, сама барыня. Ну и народ пошел. На ком только баре не женятся. Вот, то ись, граждане, вовек бы на такой кислотной суке не обмарьяжился.
Он сплеча хлестнул пепельную кобылу, рванувшую пролетку, и, пока Авдотья Васильевна опомнилась, был вне досягаемости.
Авдотья Васильевна окинула уничтожающим взглядом хохочущих соседей и, покачиваясь, пошла домой.
Модест Иванович лежал на кровати, из-за спинки торчали его пятки каблуками вверх, нос ушел в подушку.
— Модька, — крикнула Авдотья Васильевна, — встать! Покрывало только вчера выглажено. Для тебя, что ли? Так не напасешься чистого.
Модест Иванович молча поднялся, взял каскетку и подошел к двери.
Взявшись за ручку и открыв дверь, он обернул к Авдотье Васильевне лицо, по которому размазались грязные потоки слез, и выкрикнул трясущимися губами:
— Сквалыга!.. Плюшкин проклятый! Чтоб ты сдохла!
И поспешно бросился вниз, не ожидая ответа.
2Когда родители листали залитые домашней сливянкой страницы старого крестного календаря, ища имя для новорожденного, они никак не предполагали, что судьба подарит Модесту Ивановичу качества, вполне отвечающие избранному наименованию: необычайную скромность и робость.
Это вышло само собой. Нечаянно.
Мать Модеста Ивановича приписывала это несчастью, происшедшему с новорожденным в день крещения.
Приходский священник, отец Елевферий, окуная младенца в купель, по дряхлости не удержал маленькое скользкое тело и уронил Модеста Ивановича в воду вниз головой. Модест Иванович наглотался теплой воды и был вытащен из купели синим и полузадохшимся.
Это ли или что другое было причиной, — но ребенок рос необычайно пугливым и тихим. Он пугался яркого света, громкого голоса, каждого шума, всего, что было необычным в его маленькой жизни, и, при первом вторжении чуждого начала в его ограниченный мирок, стремительно заползал в уютный угол между материнской кроватью и громоздким мраморным умывальником. И никакими посулами и угрозами не удавалось выманить его из излюбленного убежища. Если же его пытались извлечь оттуда насильно, Модест Иванович задирал кверху розовый подбородочек, распяливал ротишко, и комната оглашалась таким нестерпимо звенящим воплем, что отец Модеста Ивановича, аукционист городского ломбарда, сам виртуозно владевший высокими модуляциями, морщился, собирая у глаз лучики мелких морщин, и говорил домашним:
— Оставьте… оставьте Модьку. Он мне барабанные перепонки рвет.
Позже робость Модеста Ивановича стала принимать явно болезненный характер.
На десятом году Модест Иванович, держась за руку отца, отправился держать экзамен в гимназию и уже на первой диктовке с ним случилось несчастье: он неосторожно уронил на казенный, белее снега, лист, с круглой гимназической печатью, жирную чернильную кляксу.
Этот вздорный и забавный для любого мальчишки случай поверг Модеста Ивановича в нервное оцепенение. Распялив глаза на металлический блеск чернильной капли, уронив перо, он откинулся к спинке парты. Сердце его перестало отсчитывать такт; обтянувшееся лицо намокло холодным потом, особенно густо усеявшим нос мелкими росинками, а культяпые мальчишечьи пальцы, растопыренные на наклонной доске парты, густо посинели, словно вымазанные берлинской лазурью.
Подошедший преподаватель не смог добиться от него ответа. Пришлось вызвать гимназического врача, который с помощью сторожа унес Модеста Ивановича в учительскую и, провозившись с ним полтора часа, привел наконец мальчика в чувство.
Едва поступив в гимназию, Модест Иванович обратил на себя внимание гимназического начальства тем, что приходил в суровое белое здание гимназии первым, задолго до того, как начинал собираться бесшабашный мальчиший народ.
Робкая неуклюжая фигура в долгопятой, сшитой на вырост шинели, съежившись, ныряла в гулкую пасть гимназической двери каждый день аккуратно в десять минут девятого, как только зевавший во весь рот швейцар Николай поворачивал в ней ключ, — и, раздевшись, бочком пробиралась по сводчатому тюремному коридору в класс. Там Модест Иванович усаживался на свое место, на третьей парте у окна, старательно подобрав ноги и положив ладони на коленки. Он сидел и смотрел прямо вперед блеклыми синими глазами, с выражением постоянного испуга, не двигаясь, не обращая никакого внимания на начинавших подходить после половины девятого шумливых и голосистых одноклассников.