Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Модест Иванович, взвизгнув, схватил бычка всей кистью, накалываясь на колючки, и, громко засмеявшись, заглянул в выпученный ужасом рыбий глаз.
— Ну, Модя, нравится? — спросил Павел Петрович.
Не сводя взгляда с бычка и все крепче, с какой-то первобытной жестокостью сжимая задыхающуюся рыбу, Модест Иванович звонко ответил:
— Ой, как хорошо, дядя! — и швырнул бычка в воду, набравшуюся на дне, между бимсами баркаса.
В пурпурных и алых дрожащих спиралях выплыл на горизонте из-под воды раскаленный ломтик солнца. Вода засияла хризолитовыми и золотыми полосами. Песчаный берег вспыхнул и загорелся горячей желтизной.
Павел Петрович показал племяннику на прибрежье и сказал, расправляя плечи:
— Таласса.
— Что, дядя? — переспросил Модест Иванович.
— Таласса. Греческое слово. По-русски — взморье. По-русски нехорошо — таласса куда лучше. Словно волна лижет песок и свистит.
Павел Петрович был неудачником-филологом и, спившись, не кончил университета, но любил в свободные минуты почитывать оставшиеся от университетских лет книжки греческих и латинских классиков.
— Та-лас-са, — медленно повторил Модест Иванович, прислушиваясь к звукам слова, и, виновато улыбнувшись, сказал Павлу Петровичу: — А правда хорошо.
— Мгм, — ответил Павел Петрович, в свою очередь вытаскивая на борт рыбу.
Солнце стояло уже высоко, когда Павел Петрович свернул лески.
— Будет, Модя. Жарко. Рыба не клюет. Будем купаться. Ты плавать умеешь?
— Не пробовал, дядя.
— Ну попробуй.
Павел Петрович скинул вышитую рубаху и коломянковые широкие брюки и, вытянув руки, обрушился с борта вниз головой в воду, плеснув водометом пены. Вынырнув, он позвал племянника:
— Прыгай, Модя. Не трусь, — я поймаю.
— Я, дядя, не боюсь, — так же звонко ответил Модест Иванович и, заливисто смеясь, весело прыгнул в воду.
С этого утра Модест Иванович неожиданно и неузнаваемо ожил. Словно внутри него лопнула какая-то заграждавшая радость плотина и с неудержимой силой забил живоносный источник.
За неделю он сделался коноводом всех хуторских мальчишек, изобретателем и зачинщиком самых буйных и отчаянных шалостей. Он словно торопился наверстать потерянное за годы, проведенные в тихом плену болезненной боязливости. Он исчезал из дому на рассвете и возвращался только к ночи, к изумлению и огорчению тетки, печалившейся, что Модя ничего не ест, может исхудать и заболеть. Но Павел Петрович всячески потакал племяннику. И, несмотря на то что Модя ел урывками и всухомятку, он здоровел, загорал и наливался мускулами и соками.
Когда в августе Павел Петрович привез племянника домой, родители с трудом признали в выросшем на голову, широкоплечем парнишке с огрубелым голосом, здоровыми кулаками и твердой походкой своего Модю, бледного заморыша, сутуло прокрадывавшегося по дому, как расслабленный паралитик.
Обрадованный Иван Акимович повел сына к Сторогову. Сторогов, также пораженный переменой, милостиво разрешил Модесту Ивановичу вновь появиться в стенах гимназии. Модест Иванович в классе по-прежнему держался скромно, но без всякой робости, сблизился с одноклассниками, принимая живейшее участие во всех гимназических проказах.
Но однажды математик Миронич пришел в класс раздраженный тяжелым утренним приступом туберкулезного кашля, ища, на ком бы отвести обиду за свою жалкую, исходящую пенистой кровью жизнь. Он порывисто открыл журнал, поцарапал его колючими зрачками и протянул нараспев с угрожающими нотками:
— А ну-ка, Ку-у-тиков, пожалуй сюда.
Модест Иванович встал, одернул курточку и, твердо шагая, подошел к глянцевитой пустыне новенькой классной доски.
— Ра-асскажи мне те-е-орему о противолежащих углах равносторонних треугольников.
Модест Иванович взял мел и спокойно набросал чертеж. Неторопливо подбирая слова, он стал доказывать теорему. Миронич следил за ним, и под его жидкими мандаринскими усами шевелилась усмешка, едкая, как туберкулезная кровь. Неожиданно Миронич изогнулся всем телом в сторону доски и, ласково-льстиво смотря в глаза сразу остановившемуся Модесту Ивановичу, проскрипел сквозь зубы:
— Остолоп ты, Кутиков! Равносторонний остолоп. Как ни старайся, а геометрии тебе не одолеть. Сожрет она тебя с потрохами.
Перед притихшим классом Модест Иванович выронил мел, вытянулся на мгновение в знакомой гимназистам позе деревянного апостола с замерзшими глазами и, не сгибаясь, грянулся затылком об пол. В общей кутерьме кто-то, через весь класс, влепил в грязную манишку математика чернильницу. Чернила залили воротничок и тощий кадык Миронича, и он, хныкнув, умчался из класса, провожаемый диким воем и разбойным свистом.
Через день Сторогов вызвал Ивана Акимовича во второй раз и категорически предложил взять сына из гимназии.
— Нельзя… Нельзя, уважаемый. Юноша страдает эпилептическими припадками. Это действует на остальных детей. Могут быть массовые заболевания. Мы должны для общего блага пожертвовать одним. Это социальный принцип, — проводил Сторогов убитого Ивана Акимовича.
Так Модест Иванович покончил с гимназией.
Оправившись от припадка, уложившего его на две недели в постель, он встал прежним запуганным и апатичным Модестом Ивановичем, и Иван Акимович тайком утер слезу, когда увидел сына опять пробирающимся по квартире шаткой походкой паралитика.
3Расставшись с гимназией, Модест Иванович зажил дома бесцельной и тоскливой жизнью выброшенного за борт существа. Единственной отрадой его были книги, которые он брал из чахлой уездной библиотеки. Больше всего Модесту Ивановичу нравились книги по географии и жизнеописания путешественников и мореплавателей. Он забивался в угол у окна на старое клеенчатое кресло, и часами бегали по страницам блеклые синие глаза. После чтения он впадал в мечтательную рассеянность, невпопад отвечал на вопросы, часто даже вовсе не слышал того, что ему говорили: он жил и дышал фантастическим миром книг, вне обыденного бытия.
Иван Акимович, отчасти для того, чтобы отвлечь сына от каких-то опасных, как ему казалось, мыслей, отчасти чтобы приготовить себе помощника на старость, решил пристроить Модеста Ивановича к какому-либо занятию, и на второй год ему удалось упросить директора ломбарда взять сына писцом — на место умершего прежнего писца. Директору понравился каллиграфический почерк Модеста Ивановича, и он уважил просьбу аукциониста.
Модест Иванович беспрекословно уселся в остро щиплющем нос нафталинном воздухе ломбарда у конторки, за проволочной сеткой, склонив голову над желтыми бланками закладных квитанций и бегая по ним пером.
Шесть лет протекли для него на этом месте, как один день; однообразные, невозмутимые, — вода в стоячем пруду, не колеблемая ветрами.
С неизменной точностью, каждое утро он садился на высокий вертящийся табурет, терпеливо и вежливо выслушивал крикливые и нервные претензии закладчиков, вежливо улыбался пухлым, сложенным бутончиком ртом, сохранившим детскую неопределенность очертаний, и самые непокладистые и злобные клиенты смолкали перед его обезоруживающей скромной улыбкой.
За шесть лет он ни разу не брал отпуска, не пропустил ни одного дня и на седьмом году получил повышение за беспорочную службу. Директор назначил Модеста Ивановича старшим письмоводителем, и с жалованья в двадцать пять рублей Модест Иванович сразу перешел на шестьдесят.
Иван Акимович радостно вздохнул: Модя стал самостоятельным человеком, и дальнейшая жизненная дорога ему была обеспечена. Мать же Модеста Ивановича, узнав о его счастливой судьбе, нашла нужным заговорить о женитьбе.
Услышав о намерении матери, Модест Иванович пришел в ужас. Он жил тихо и одиноко, и в то время как его сослуживцы по ломбарду — молодежь влюблялась и увлекалась в уездных масштабах, у Модеста Ивановича не было ни одной знакомой барышни. Он упрямо отказывался от всяких предложений приятелей познакомить его с девицами, хотя охотниц свести знакомство с Модестом Ивановичем было немало. Еще в детстве Модест Иванович был хорошеньким ребенком. У него был нежный, почти девичий, овал лица, большой лоб, мягкие, пушистые, соломенного цвета волосы. Несколько портили приятное впечатление блеклые пугливые глаза, но даже и с этим недостатком Модест Иванович все же был интересным молодым человеком.
Но Модест Иванович считал себя уродом и испытывал необычайную боязнь перед женщинами.
Заволновавшись и покраснев, он сказал матери:
— Нет, нет, мама! Зачем? Мне хорошо дома, и совсем мне никакой жены не нужно. Не хочу жениться. Что мне с женой делать?..
Мать, немного размякшая от наливки, выпитой за семейным обедом в честь повышения Модеста Ивановича, лукаво улыбнулась:
— Ну, жена сама научит, что с ней делать. А женить тебя пора.