Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Когда агент уходит, Патрикеев оборачивается к Борису Павловичу и говорит раздумчиво:
— Эх, мать родная, елки зеленые! Такая доля наша, Борис Павлыч. И как сразу померла, бедняга! А с чего? Жить бы и жить.
Борис Павлович зябко пожимает плечами, тихо отвечает Патрикееву:
— Ужасно, товарищ Патрикеев. Дико, бессмысленно. Убить этого негодяя мало.
— Какого негодяя? — спрашивает Патрикеев, выдвигаясь в коридор и приглядываясь к опухшим глазам Бориса Павловича.
— Куциевского! Ведь это он сказал ей, что Генрих Иваныч арестован. Она и так была слаба, ну и не выдержала волнения.
Черная в подпалинах борода Патрикеева вздергивается.
— Хто? Куциевский? Ах, ты ж, кур…
Патрикеев спохватывается. При мертвой нельзя ругаться.
— Ну, я схожу за цветами, — говорит Борис Павлович.
Патрикеев, понурившись, сосредоточенно провожает его до выхода и долю стоит у дверей. Дернув подбородком, как будто решившись, он берет стул и садится у двери. Голова его клонится; кажется, что он дремлет.
Минут через двадцать он настораживается, слыша, как кто-то всовывает ключ в щелку американского замка, и быстро встает.
В растворенной двери показывается сковородка пана Куциевского. Он не видит Патрикеева в темноте передней и, спокойно закрыв дверь, сталкивается с ним.
— Добрый день, пан, — говорит Патрикеев.
Я с хамами не разговариваю, — отвечает Куциевский и летит на пол, сваленный грузным ударом патрикеевского кулака, смешавшего в кровавое месиво губы и черные гнилые зубы пана ветеринара.
Патрикеев, не взглянув на него, уходит в свою комнату.
Минут через десять в квартиру приходят дворник и милиционер. За ними трусит пан Куциевский, со вздутой сковородкой, прижимая ко рту намоченный платок.
Патрикеева уводят в район под рев Соньки и Котьки.
Когда в квартире нет никого из мужчин, адмиральша Ентальцева выходит из своей комнаты и подходит к Лелиному гробу. Веки адмиральши красны и набрякли.
Она поправляет сбившуюся на сторону вуаль и, наклонившись, внезапно, с материнской запоздалой нежностью, целует гладкий холодный лоб Лели Пекельман.
Старому сердцу натужно достукивать остатние часы. В эту минуту адмиральша чувствует, что и у нее могла бы быть дочь.
Она стоит еще некоторое время у изголовья гроба, шевеля губами и изредка крестясь. Потом уходит к себе, достает из шкапчика шкатулку птичьего глаза, развертывает сверток шелковой бумаги и вынимает из нее парчовые туфельки-наперстки. Вздохнув, она прижимает одну туфельку к щеке и, взяв их, возвращается в комнату покойницы.
Там она откидывает покров, снимает с ног Лели дешевые, отвратительно пахнущие клеем коленкоровые туфли и легко надевает парчовые на окоченевшие, почти детские ступни.
18Вечером в квартире номер девять тихо и тоскливо. Только из комнаты Патрикеева звучит минорный вой. Патрикеев вернулся из района, лежит на кушетке и вполголоса, с надрывом, тянет:
Ро-дила неча-а-янно-о-о
Ма-а-льчика ма-а-а-ать…
Сонька и Котька безостановочно шмыгают мимо комнаты Лели Пекельман, заглядывая на гроб и шепотом переговариваясь. Их внимание неудержимо привлекает подымающий вуаль нос.
Борис Павлович сидит у себя и пишет.
Адмиральша Анна Сергеевна только что поставила самовар и, ожидая, пока он вскипит, вяло раскладывает по столику узоры пасьянса. На подоле ее примостилась Бици, посапывая и хрипя.
Адмиральше смутно. Смерть Лели Пекельман расшевелила золу, плотным пластом осевшую на очерствелом сердце, пораженном артериосклерозом, затеплила давно оледенелые угольки, и сегодня кровь Анны Сергеевны не так лениво и медленно, как всегда, пробегает по стенкам сосудов, покрытым слоем известкового стекла. Анна Сергеевна томится и скучает. Валик цепляется, хрипит, хрякает, вызванивая опус пятьдесят восьмой, опус скуки и одиночества.
Уже пять дней, как Анна Сергеевна не играла в шестьдесят шесть. Когда в старости отнимают привычку, чувствуешь себя так, как будто ампутировали, болезненно и грубо, самый нужный орган.
Кончив с пасьянсом, Анна Сергеевна перетасовывает карты и сдает их на двоих. Она берет обе сдачи и пытается играть сама с собой, но это не удается. Игра теряет всякий интерес: она пресна и жалка.
Анна Сергеевна вздыхает, смешивает карты и встает. Минуту она колеблется и, решившись, выходит в коридор. Там она тихо зовет Патрикеева:
— Ефим Григорьевич!
Патрикеев вскакивает с кушетки и открывает дверь.
— Ефим Григорьевич, — неловко говорит адмиральша, кусая губы, — пожалуйте на чашечку чая. Если чем-нибудь обидела, не взыщите. Сгоряча иной раз скажешь что-нибудь лишнее.
Патрикеев добродушно усмехается.
— Ничего, Анна Сергеевна! С кем не бывает… И я вот сегодня осердился до самого сердца, пана ветеринара суродовал. Не тревожьтесь. Сейчас приду.
Адмиральша, успокоенная, уходит. Патрикеев, плюнув на ладонь, приглаживает волосы и подтягивает поясок у штанов. Проходя к адмиральше, он видит Соньку и Котьку, разглядывающих покойницу.
— Пошли спать, черти нехрещеные, — шипит он, больно щипля Соньку за плечо, — пошли! Нечего тут толкаться. Ее душеньке покой нужен, а вы толчетесь.
У адмиральши уже дымится чай, разлитый в синие с золотом чашки.
Патрикеев садится против Анны Сергеевны, берет всей пятерней сданные карты — и с первого хода подменяет лежащего под колодой козырного туза девяткой. Карта привалила.
Адмиральша помешивает ложечкой чай и говорит:
— Ужасно, Ефим Григорьевич. C’est horrible. Она такая молодая, такая прелестная, умерла, а мы, старики, живем, ждем смерти, но она не приходит к нам.
— А вы не торопитесь, Анна Сергеевна, — отвечает Патрикеев, — поспешишь — людей насмешишь.
— Спасибо за комплимент, Ефим Григорьевич.
Карты, шелестя, ведут на столе цветную карусель.
Левретка Бици посапывает во сне.
В своей комнате продолжает писать длинное письмо матери Борис Павлович.
Сонька и Котька, убравшиеся из коридора после окрика отца, вновь появляются босиком, в одних рубашках. Они, подталкивая друг друга, входят к покойнице, без страха, снедаемые одним любопытством. Сонька, натужась, тащит без шума к столу стул; Котька влезает на него и, затаив дыхание, дотрагивается пальцем до Лелиного мертвого носа.
— Ну, што? — жадным шепотом спрашивает Сонька.
— Холодный, — шипит Котька.
— А всамделишний?
— Кожаный, — нехотя отвечает ей Котька, слезая со стула.
Из-за двери доносится радостный голос адмиральши:
— Сорок, Ефим Григорьевич.
Сонька и Котька, словно две белые мыши, испуганно исчезают.
Детское Село, сентябрь — ноябрь 1926 г.
ТАЛАССА
(Трезвая повесть)
Ссора разыгралась внезапно и бурно тогда, когда, казалось бы, ее вовсе нельзя было ожидать.
Модест Иванович с утра не поехал на службу и отправился в банк получать свой выигрыш, тысячу рублей, по облигации второго государственного займа.
Получив из бесстрастных, поросших рыжим пухом рук кассира десять сторублевок, он вышел на улицу, пересчитал полученные деньги еще раз и вдруг почувствовал, что у него ослабели ноги и кружится голова.
Раззолоченное августовское солнце внезапно вспухло до нестерпимых размеров и прожигало насквозь. Модест Иванович обмахнулся несколько раз каскеткой, как веером, но легче не стало.
Спавший у подъезда банка ободранный извозчик, учуяв момент, оживившись, просиял:
— Подвезу вашу милость. Прикажете?
Модест Иванович хотел отказаться, — он давно уже забыл, как люди ездят на извозчиках, — но головокружение усилилось, и к нему присоединилась мутная сосущая тошнота.
Модест Иванович решился:
— На Зарядьевскую. Сорок копеек.
Извозчик погас и пожалобился:
— Полтинничек бы, ваша милость.
Модест Иванович не ответил и сделал попытку сдвинуть с места прилипшие к тротуару ноги.
— Ну, ладно, садитесь уж, — испуганно заторопился извозчик. Ему было страшно потерять седока: в Переплюйске люди не так часто пользовались извозчиками, чтобы презреть сорок копеек.
Модест Иванович взгромоздился в скрипучую пролетку и затрясся по рытвинам уездной мостовой, трудно дыша и прижимая левым локтем карман пиджака, в котором лежали деньги.
На Зарядьевской, у ворот, скучилась толпа жильцов и любопытных, собравшихся поглядеть, как явится домой человек, выигравший взаправдашние деньги. Впереди стояла рябая постирушка Чумариха, оторвавшаяся от стирки и не успевшая стереть мыльной пены с распаренных рук, упертых в крутые, хорошо известные всем ловеласам Зарядьевской, бедра.
Толпа, перешептываясь, глядела вдоль улицы, когда из-за церкви Вознесения показалась сперва голова лошади, потом извозчик на козлах и, наконец, согнувшаяся в пролетке фигура Модеста Ивановича.