Лев Кассиль - Том 5. Ранний восход. Маяковский – сам
Второй раз мне пришлось встретить О. Ю. Шмидта на подножке вагона польского экспресса. Густым сосновым лесом проехали мы из Негорелого к коттеджам нашей пограничной заставы, чтобы первыми на самой границе встретить ледового комиссара, руководителя героических челюскинцев, возвращавшегося на родину. Ровно в восемь часов вечера, тяжело отпыхиваясь, медленно проходит под пограничной аркой с лозунгом «Коммунизм сметет все границы» экспресс. И в дверях предпоследнего вагона мы видим осунувшееся лицо Шмидта. Он стоит на подножке, протягивая нам руку. Мы слышим его прерывающийся голос:
– Как я рад вас видеть… Как рад, дорогие… Наконец-то после всех заграниц можно снова вздохнуть полной грудью на родной нашей Советской земле!
Вместе со Шмидтом мы едем в Москву, нетерпеливо ждущую прославленного «ледового комиссара» челюскинского лагеря. Родина не дает спать Шмидту. Столько раз виденная в неверных тревожных снах на льдине, она, став в эту ночь будоражащей явью, нарушает покой. Родина шумит на перронах Минска, Борисова, Орши. Она будит оркестрами, требовательными хоровыми приветствиями, она то и дело полыхает в эти ночные часы под окнами вагона факелами, прожекторами, знаменами. Каждый полустанок, если бы только можно было, поднял бы сегодня красный сигнал на семафоре, чтоб хоть на минутку задержать наш поезд, чтобы хоть на миг повидать и услышать вернувшегося на твердую землю Шмидта.
– Товарищ профессор! – слышится за окнами вагона. – Отто Юльевич! Хоть в окошко покажитесь…
– Да-здрав-ству-ют по-бе-ди-те-ли льдов! – доносятся дружные, слитные ребячьи голоса, хотя по правилам, установленным на континенте, всем детям давно пора спать.
Тогда снова падает зеркальная рама вагона, и усталый, еще больной, с запавшими глазами и немножко всклокоченный со сна, Отто Юльевич, закрывая рукой ворот пижамы, высовывается еще и еще раз из окна.
– Худой все-таки, – сокрушаются в толпе на перроне, после того как затихает радостное «ура».
– Э-э, поседел заметно…
Это произносится таким тоном, словно люди здесь, на полустанке, всю жизнь были неразлучны со Шмидтом и только недавно расстались.
Да и в самом деле, они отлично знают профессора: как и все мы, они здесь тоже следили за кривой дрейфа его льдины, за температурной кривой его болезни…
Вагон Шмидта в эту ночь казался мне кочующей стоянкой советских полярников. Здесь, в салоне, кроме мужественного и немногословного старожила Арктики Г. Ушанова, вывезшего, по правительственному указанию, Шмидта со льдины, собрались известнейшие наши знатоки Заполярья, и среди них румяный, коренастый, добродушный Папанин, тогда начальник Земли Франца-Иосифа, а в будущем «хозяин Северного полюса». Давно бы надо было лечь спать, и в первую очередь самому Шмидту, а он все рассказывает товарищам:
– Радостно было, друзья, что стихийные силы природы не смогли нас сломить, что поселок жил подлинною советской жизнью… Мало того, мне особенно радостно было видеть, как на льдине люди определенным образом росли. Это был, так сказать, плавучий большевистский университет мужества! Вот недавно американские журналисты спрашивали, не мучают ли меня сейчас по ночам ледовые кошмары. А я им говорю: лагерь не был для меня кошмаром и наяву.
Он рассказывал, как занимался на льдине языками, продолжал научно-математические исследования… Как маленький блуждающий ледовый лагерь продолжал чувствовать себя и в самые страшные дни дрейфующей научной лабораторией, которая не даром, не зазря, а с толком и с пользой для нашей науки проходила один из самых ответственных перегонов Великого Северного морского пути.
Мне несколько раз еще приходилось встречаться со Шмидтом. Мы много говорили с ним о Маяковском. Он с восторгом цитировал «Облако в штанах», любил и отстаивал молодость в искусстве, в театре. Меня всегда поражала энциклопедичность его знаний, поразительная широта интересов, универсальность исканий. Математик, исследователь, путешественник, неутомимый наездник, отличный пловец, бесстрашный альпинист… Вот уж к кому подходили известные строки Пушкина: «То академик, то герой, то мореплаватель, то плотник…»
Он был главным редактором Большой советской энциклопедии. Но сама энциклопедия не могла в своих сведениях поспеть за всеми переменами в его подвижной биографии. Не успевал книгоноша доставить нам очередной том на букву «Ш», еще пахнущий клеем и краской, как сведения о Шмидте уже устаревали: «Ш. 12 июля 1933 года отправился на судне „Челюскин“ (см.) во главе новой полярной экспедиции для повторения рейса 1932, имея ряд новых научных и хозяйственных заданий…»
Так в томе БСЭ первого издания заканчивалась скромная заметка о Шмидте. Отправился на судне… Вот и все, заметка обрывалась, как будто писавший ее сам торопился на вокзал провожать Отто Юльевича или уехал вместе с ним в Арктику.
А мне вспоминается, как в одной из небольших комнат здания бывших Верхних торговых рядов, где теперь ГУМ, у стола, покрытого красным сукном, встал встреченный аплодисментами человек, известный всей стране, всему миру как бесстрашный «ледовый комиссар». В тот день он проходил здесь, как коммунист, как рядовой член партии, партийную проверку.
– Моя биография, – говорил он, – ничем особенно не замечательна и малопоучительна. Поучителен в ней разве только яркий пример того, как велика могучая воспитательная сила пролетарской революции. Я – интеллигент. Профессор…
С мужественной откровенностью, без рисовки и позы, он рассказывал о сложном своем пути в большевистскую партию.
– Партийных взысканий не было? – спрашивают из зала.
– Нет…
Так прославленный «ледовый комиссар» проходит здесь проверку буднями, испытание медленным огнем повседневности. Ведь можно быть человеком безумной отваги в исключительную минуту, а в повседневной жизни оказаться трусом. Мы знали случаи, когда моряк, хаживавший вокруг света, иногда в сухопутье садился на мель, обведенный вокруг пальца…
Нет, не таков был Шмидт, наш славный «ледовый комиссар»! Я хорошо помню слова председателя, закрывавшего собрание:
– Такой человек достоин носить не только высшие отличия героя – наши почетнейшие советские ордена. Он показал нам, что с честью носит и важнейший документ человека – партбилет коммуниста.
Имени Котовского
Я не имел счастья лично знать прославленных героев гражданской войны Григория Ивановича Котовского и Василия Ивановича Чапаева. Но судьба не раз выводила меня на светлый след, проложенный в жизни обойми этими героями, и порой мне казалось, будто я лично был знаком с ними.
Что касается Котовского, то его могучий, бравурный характер, сочетавшийся с пленительной, юношеской чистотой порывов, его широкую повадку жизни, внутреннюю душевную стать легендарного комбрига я разглядел в людях одного замечательного коллектива – в коммунарах бессарабской сельскохозяйственной коммуны имени Котовского, среди которых мне довелось жить дважды довольно долго.
Шел тридцатый год, один из самых трудных годов в истории коллективизации советского села. Небольшая коммуна, основное ядро которой составляли прославленные котовцы, бывшие всадниками знаменитого кавалерийского корпуса Котовского, была одним из первых форпостов нашего строя, еще нащупывавшего тогда передовые формы объединенного хозяйствования над землей. Коммунары-котовцы были страстными поборниками коллективного хозяйства. Что греха таить, они иной раз маленько и загибали… Яростно обрушивались, например, на «индивидуальные примусы» у некоторых хозяек, которые, обедая в общей столовой коммуны, позволяли себе стряпать кое-что у себя дома. А это, по мнению наиболее пылких коммунаров, вносило элементы индивидуализма в новый коллективный быт. «Шипит, окаянный! – восклицали, бия себя кулаками в грудь, ораторы на собраниях коммуны, клеймя позором „частные“ примусы. – Опять в коридорах шипенье развелось! Эдак примусом все наши достижения спалить можно очень просто. Не дадим ему, чертяке, наше небо коптить! Тушите его, дьявола!»
Пусть теперь, когда давно уже и ясно определились пути, по которым социализм вошел в деревню и утверждается в ней год от года, мы вспоминаем с улыбкой кое-какие моменты, которые казались тогда коммунарам чрезвычайно существенными. Но все же нельзя без восхищения и благодарности вспоминать об этих первых коммунарах села, о людях, которые еще носили кавалерийские фуражки и пороховым дымом закопченные и повидавшие виды шинели конников Красной Армии, продолжая считать, что и в огороде, и на поле, и в саду, и в своем коммунарском доме они продолжают вести боевое наступление на ненавистное, темное, голодное прошлое.
В таком духе воспитывали котовцы и своих «коммунят», как называли в коммуне детей. На особом попечении коммунят находился престарелый и знаменитый Орлик, боевой конь Котовского, огромный, золотистой масти, с тавром «2КК» – второй кавалерийский корпус. Отбитый когда-то Григорием Ивановичем в бою у польского офицера, он многие годы носил на себе в сражениях богатырскую фигуру комбрига, не раз вызволяя его из опасности. Коммунары говорили мне, что во всем корпусе не было лошади умнее, надежнее, выносливее Орлика. Он был удивительно неприхотлив в пище: ел сыр, колбасу, а в тяжелые минуты, как уверяли меня котовцы, не брезговал и селедкой. Но эта непривередливость не отражалась на его «манерах», которые служили примером коммунятам: поедая вишню, он деликатно выплевывал косточки.