Иван Лепин - Близкие люди
Слыл в деревне Никита Комаров чудаком. И не без причины.
С войны он вернулся с покалеченной правой ногой — сантиметров на десять короче левой. Были еще какие-то ранения, и комиссия хотела дать ему вторую группу инвалидности. Никита воспротивился, зашумел: «Никакой я не инвалид! Чуть прихрамываю, но весь целый!» Члены комиссии растерялись: впервые такого встречают. Ему что, неохота пенсию большую получать? Стали уговаривать: «Мы вам, рядовой Комаров, временно вторую группу даем». — «Нет и нет, — кричал Никита, — если и согласен, то только на третью. Да меня баба на порог не пустит со второй группой. Можа, скажет, ты негодный мужик теперь».
Удивил и рассмешил членов, медицинской комиссии Никита. Согласились в конце концов с его желанием.
В армии Никита немножко сапожничать научился. Инструмент, понятно, после демобилизации с собой прихватил и сразу же открыл у себя на дому мастерскую. Не ровня он был Федору Кирилловичу, мастеру отменному, работавшему тогда по патенту. Но заказов к Никите поступало больше. И никакого секрета в том не было: почти не брал платы Никита, всю деревню за «спасибо» обслуживал: валенки подшивал, ходоки, ботинки, завалявшиеся у кого-то на чердаке и нечаянно найденные, подковки привинчивал к сапогам старых фронтовиков. Вот только новую обувь не шил — боялся испортить материал. За новой к Федору Кирилловичу ходили.
А сын Никиты Вовка, ровесник мой, тем временем в галошах стоптанных бегал.
Привез с войны Никита и машинку для стрижки волос. Вот уж зажили мужики хорошаевские! Не надо было перед праздником в район ездить в парикмахерскую. Пойди к Никите — живо подстрижет. Еще и побриться даст своей заграничной бритвой.
Особенно нам, мальчишкам, повезло. Раньше чем нас подстригали? Овечьими ножницами. Кое-как. Потому головы у всех полосатые, как арбузы, за ухом или на шее вечно оставался невыстриженный клок. Теперь, как только кому нужно было «снять патлы», он шел к Никите, робко открывал дверь и здоровался. Никита не допытывался, зачем пожаловал, он хвалил за вежливость и догадливо подставлял пришедшему табуретку: «Садись, да не плакай, если ущипну чуток». Бывало, тетя Клава ругалась: «Город копать надо, а ты стрижку затеял». Никита в таких случаях багровел, ярился и топал здоровой ногой: «Замолчи! Никуда твой город не денется! А у ребенка воши могут завестись».
Был у Никиты самый крепкий в деревне табак. Сеял он его на лучшей, самой жирной земле, целое лето заботливо ухаживал за ним, поливал, цветы обрывал. Выше пояса вырастал табачище.
Когда срезанный табак подсыхал на чердаке, Никита заносил в хату ступу, большое соломенное лукошко и начинал чудодействовать; столько-то корня, столько-то листьев. Толок сам, но чихали все: и тетя Клава, и Вовка, и послевоенная дочка Нина. Тетя Клава ворчала, а Никита улыбался: «Вон есть люди, специально покупают табак нюхать, а ты нюхаешь за так да еще и серчаешь на меня».
Полное лукошко самосада наготавливал. Всю зиму, считай, многие мужики курили табачок-крепачок Никиты Комарова. Понаходят вечером к нему, Никита самодельное домино на стол — и коротают время. Дым стоит, хоть топор вешай, всю «Курскую правду» Никиты покурят, за отрывной календарь примутся. С краю стола Вовка примостится уроки делать. Делает уроки — учился он хорошо — и еще кому-нибудь успевает подсказать, какой костью лучше пойти, что у соперника осталось.
Курят мужики и потом по горсти-второй с собой прихватывают. Тетя Клава смотрит с печи на муженька, вздыхает: «Непутевый он у меня. Вон другие за стакан табаку два яйца берут, а мой за так раздать готов все. Вот уж бог наградил муженьком…»
Одно лето Никита сад колхозный сторожил. Надо сказать, что у большинства хорошаевских свои сады были, но их берегли, яблоки детворе рвать не разрешали, хотя бы до полуспелости. А до этой поры кормил колхозный сад. Пока сторож, бывало, в один конец уйдет, мы с другого нарвем. Тем более, что сторожа не особенно, усердствовали и часто дозволяли нам лакомиться, стоило только их жалостливо попросить.
Но вот поставили сторожем Никиту, и жить стало худо. От него, хромого, конечно, легче убежать, но уж коли он ловил, то спуска не давал. Натрет уши, надерет ремнем или хворостиной, а под конец еще и жигуки в штаны сунет.
Для ребят постарше он ореховую палку носил.
Берег Никита колхозный сад пуще своего. Даже Вовке, сыну, не разрешал яблоки рвать.
Да что там сын? Один раз председатель колхоза с каким-то уполномоченным подкатил на тарантасе к сторожеву шалашу и попросил сорвать для гостя десяток-другой поспевающих груш. И что? Никита так стыдил и матюгал председателя и его спутника, что они сочли за лучшее убраться подобру-поздорову.
Большую выручку от сада получил в ту осень колхоз. Но только на следующий год председатель ни за что не согласился поставить сторожем «этого жлоба Никиту Комарова». А какой он жлоб? Просто честным был. Он чужого в жизни и грамма не взял. Все своими руками добывал.
Был такой случай. Упало как-то с проезжающей колхозной машины два пуда свежего лугового сена — как раз напротив крыльца Никиты. Другой бы обрадовался, взял вилы и перекидал сено к себе за ограду. А этот выкатил тачку, поклал на нее оброненное сено, увязал веревкой и отвез к конюшням, где мужики и бабы навивали длинный-предлинный скирд.
А сейчас, я заметил, осенью, когда огороды убраны, он не выпускал кур из ограды. «Чего вы их под арестом держите?» — просто так, шутя, спросил я. А он серьезно ответил: — «Чтоб конопи не ходили клевать». — «Так со всей деревни куры ходят, вон грачей целое небо… Сколько уж ваши склюют?» — «А все равно — не положено, колхозное раз… Вон сосед мой, Максим Викторович, выкашивал все берега да меж кустарников возле речки. Вроде бы безобидным делом занимался. А колхоз усмотрел в этом нарушение и оштрафовал Максима Викторовича на тридцать рублей. Да еще в школу сообщили — он там уроки труда преподает. Позор! А я позора не хочу…»
Он закончил покраску и медленно разогнулся.
— Ну, пойдем, что ля, в хату?
В сенях Никита остановился возле умывальника, намылил куском хозяйственного мыла руки, взял лежавший тут же, на подставке, гладкий брусок из кирпича и стал оттирать прилипшую краску. Два раза намылил, два раза потер — и руки чистые, красные от жесткого кирпича.
— Счас Клава из кооперации придет, пообедаем… А ты пока включай телевизор, можа, концерт какой передают. Не стесняйся…
Я прошел в чистую горницу с новыми полами. Сел за стол, покрытый льняной скатертью. На столе в беспорядке лежали журналы «Радио». Я взял один, начал от нечего делать листать. Никита переодевался, увидя мое занятие, сказал:
— Это Виталька, меньшой наш, радиом балуется. Вы с Володькой учились — никаких отвлечений, журналов там да телевизоров. И было дело. А счас им, — он, должно, имел в виду Виталькино поколение, — не до учебы. Поспевай по кинам бегать, концерты слушать, мастерить приемники всякие. А ить десять классов кончить не заставишь, на завод норовят…
— Многих, я вижу, из колхоза завод переманил, — сказал я.
— Дыть мужиков в основном да ребят. А и кто там в колхозе остался, не горюют, хорошо зарабатывают. Вот Аркашку возьми — под триста рублей в месяц у него выходит. В колхозе теперь можно работать — не те времена.
Я встал, подошел к стене с фотографиями: любимое мое занятие в крестьянских избах — рассматривать фотографии. Много Вовкиных снимков. Вот он со своим классом, вот несколько армейских, вот с женой и дочерью. В отдельной рамке — давний-предавний выгоревший Вовкин похвальный лист — еще за пятый класс.
Я тогда учебный год тоже закончил на «отлично». Вовке похвальный лист дали, а меня обещали послать в «Артек». Я готовился уже к отъезду, школа сатину на рубаху купила, штаны мне пошила Даша, как вдруг сообщили, что поездка не состоится. Может, горевал я, узнали, что курю, и не взяли. А Дуня сказала, что это кто-нибудь из районного начальства вместо меня свое чадо послал. Не знаю, что случилось на самом деле, только мне было очень горько и обидно, и я не раз по ночам плакал.
Тем же летом я поступил в Свободу. Тут, правда, помогли мои пятерки. Меня не хотели принимать из-за маленького роста, но, увидев мой табель, приемная комиссия смилостивилась и взяла с меня слово, что я буду расти.
— А Нина ваша где? — спросил я, рассматривая увеличенную фотографию пышноволосой красавицы, снятой в профиль.
— Там жа, в Курске. Электриком. Вот приезжала с мужем, стиральную машину подарили. Теперь моя Клавка и горюшка не знает.
— Почти как в городе, смотрю, живете.
— И то верно. Только асфальта не имеем, — согласился со мной Никита. Он вытащил пачку «Севера», закурил, синяя паутина дыма медленно поползла к потолку.
— Самосаду изменили?
— Да нет, сохнет пока. Никак заготовить не соберусь. А ты бросил, говоришь?